Книга Маленькая жизнь Ханья Янагихара (2015) Часть 3 Глава 1 - Maxlang
Домик, знак означающий ссылка ведёт на главную страницу Maxlang.ru Благотворительность Тренировать слова
Read
Книги > Книга "Маленькая жизнь" Ханья Янагихара

13.08.2023 Обновлено 14.04.2024

Книга Маленькая жизнь Ханья Янагихара (2015) Часть 3 Глава 1

Часть третья. Глава первая. Маленькая жизнь. Ханья Янагихара.

Часть III Пудра

Глава 1

Японский Язык >> здесь <<

На втором курсе их соседками по Худу оказались три лесбиянки с выпускного курса, которые играли в группе «Жиробасы» и почему-то прониклись любовью к Джей-Би (а затем, постепенно, и к Джуду, и к Виллему, и в конце концов, хоть и неохотно, к Малкольму). Со дня выпуска прошло пятнадцать лет, две из этих трех лесбиянок теперь стали парой и жили в Бруклине. Марта была специалистом по трудовому праву в некоммерческой организации, Франческа — художником-декоратором, и регулярно общался с ними только Джей-Би.

— Потрясающие новости! — сообщил им Джей-Би однажды в октябре, во время пятничного ужина. — Звонили бушвикские сучки — Эди приехала!

Так звали третью лесбиянку — крепко сбитую темпераментную американку корейского происхождения, которая жила между Сан-Франциско и Нью-Йорком и вечно меняла одну невероятную работу на другую: когда они виделись в последний раз, она уезжала в Грасс учиться на парфюмера, а за восемь месяцев до того закончила курсы афганской кухни.

— И что же тут такого потрясающего? — спросил Малкольм, который так до конца и не простил этой троице их необъяснимую к нему неприязнь.

— Ну… — начал Джей-Би и рассмеялся. — Она собралась менять пол и деятельность!

— Мужиком будет? — спросил Малкольм. — Да ну брось, Джей-Би. Уж сколько лет мы ее знаем, и за это время она не выказала ни единого признака гендерной дисфории.

После того как бывший коллега Малкольма в прошлом году сменил пол, Малкольм стал считать себя экспертом по этому вопросу и однажды долго отчитывал их за невежество и нетерпимость, пока Джей-Би не сорвался на него: «Господи, Малкольм, да я транс покруче Доминика, что бы он там ни сделал!»

— Ну, в общем, дела такие, — продолжил Джей-Би, — и сучки поэтому в честь нее закатывают вечеринку у себя дома и зовут нас всех.

Все застонали.

— Джей-Би, мне через месяц с небольшим уезжать в Лондон, и у меня дел по уши, — начал отнекиваться Виллем. — Я не могу целый вечер проторчать в Бушвике, выслушивая нытье Эди Ким.

— Ты должен пойти! — взвизгнул Джей-Би. — О тебе они отдельно спрашивали! Франческа пригласила какую-то девушку, которая когда-то с тобой познакомилась и теперь хочет еще раз увидеться. Если не пойдешь, они подумают, что ты теперь такой модный, что и знаться с ними не хочешь. И там будет куча народу, с кем мы тыщу лет не виделись…

— Может, не случайно мы с ними не виделись, — сказал Джуд.

— И, кроме того, Виллем, телочка все равно будет тебя ждать, соизволишь ли ты проторчать часок в Бруклине или нет. И потом, это ж не край света! Это Бушвик! Джуди нас отвезет.

В прошлом году Джуд купил машину, шикарной ее назвать было никак нельзя, но Джей-Би обожал в ней кататься.

— Чего? Я никуда не еду, — сказал Джуд.

— Это почему?

— Джей-Би, я в инвалидном кресле, ты что, забыл? А у Марты с Франческой, насколько я помню, дом без лифта.

— Это в другом их доме! — торжествующе ответил Джей-Би. — Видишь, как давно мы с ними не виделись. Они переехали. И в новом доме лифт точно есть. И даже грузовой! — Он побарабанил кулаком по столу, откинулся на спинку стула; остальные, смирившись, молчали. — Решено — едем!

Поэтому в следующее воскресенье они встретились у Джуда в лофте на Грин-стрит, он довез их до Бушвика и принялся кружить по кварталу, где жили Марта с Франческой, в поисках места для парковки.

— Вон там было место, — сказал Джей-Би через десять минут.

— Это была зона погрузки, — ответил Джуд.

— Если б ты налепил на машину знак «Инвалид», мог бы где хочешь парковаться, — сказал Джей-Би.

— Я не люблю им пользоваться, ты же знаешь.

— А если ты им не пользуешься, зачем тебе тогда вообще машина?

— Джуд, смотри, есть место, — сказал Виллем, не обращая внимания на Джей-Би.

— В семи кварталах от дома, — проворчал Джей-Би.

— Заткнись, Джей-Би, — сказал Малкольм.

На вечеринке их сразу растащили в разные стороны по разным углам. Марта решительно оттащила Джуда от Виллема: «На помощь!» — беззвучно, одними губами прокричал Джуд, и Виллем, улыбнувшись, помахал ему рукой. «Крепись!» — так же, одними губами ответил он, и Джуд закатил глаза. Виллем знал, до чего Джуду не хотелось сюда идти, до чего не хотелось снова и снова всем объяснять, почему он в инвалидном кресле, и все-таки упросил его пойти вместе с ним:

— Не бросай меня там одного!

— Ты там будешь не один. Ты там будешь с Малкольмом и Джей-Би.

— Ну ты же меня понимаешь. Сорок пять минут — и мы уходим. Джей-Би с Малкольмом пусть сами обратно добираются, как хотят, если решат там задержаться.

— Пятнадцать минут.

— Тридцать.

— Договорились.

Самого Виллема перехватила Эди Ким, которая с колледжа почти не изменилась — может быть, чуть-чуть покруглее стала, и все. Они обнялись.

— Эди, — сказал он, — поздравляю.

— Спасибо, Виллем, — Эди улыбнулась. — Отлично выглядишь. Прямо очень, очень здорово. — У Джей-Би была теория, что Эди влюблена в Виллема, но сам он в это никогда не верил. — Мне очень понравились «Преступления памяти». Ты очень здорово сыграл.

— Ой, — сказал он, — спасибо!

Он терпеть не мог «Преступления памяти». Сюжет там был фантастический — двое метафизических детективов проникают в подсознание людей, потерявших память, — но режиссер оказался таким тираном, что партнер Виллема уволился через две недели и ему пришлось искать замену, как минимум раз в день кто-нибудь убегал с площадки в слезах, и поэтому Виллема так воротило от съемок, что самого фильма он толком и не видел.

— Ну что, — попытался он перевести разговор, — так когда…

— Почему Джуд в инвалидном кресле? — спросила Эди.

Он вздохнул. Два месяца назад, когда Джуд начал регулярно пользоваться креслом — впервые за четыре года, ему тогда был тридцать один, — он научил их, как отвечать на такие вопросы.

— Это временно, — ответил он. — Он просто занес в ногу какую-то инфекцию, ему больно долго ходить.

— Господи, вот бедняга, — сказала Эди. — Марта говорит, он ушел из федеральной прокуратуры, занимается теперь корпоративным правом и стал большим человеком.

А еще Джей-Би всегда подозревал, что Эди влюблена в Джуда, и Виллем думал, что это не лишено оснований.

— Да, уже пару лет как, — сказал он, желая поскорее сменить тему. Отвечать на вопросы про Джуда ему никогда не нравилось; он бы, конечно, с удовольствием поговорил о Джуде и знал, что о нем или от его лица можно говорить, а что нельзя, но ему не нравился лукавый, доверительный тон, каким люди расспрашивали его о Джуде, как будто из него можно было хитростью или обманом вытянуть то, о чем сам Джуд рассказывать не желал. (И никогда не расскажет.) — Но, Эди, какие у тебя потрясающие новости… — Он осекся. — Прости, надо было сразу спросить… тебя по-прежнему надо называть Эди?

Эди нахмурилась:

— Ну да, а почему нет?

— Ну… — Он замялся. — Я же не знал, далеко ли ты продвинулась в процессе, и…

— В каком процессе?

— Эмм, в процессе смены?.. — Жаль, что он не замолчал сразу, как увидел замешательство Эди. — Джей-Би сказал, ты собралась менять пол и деятельность?

— Да, я меняю поле деятельности, — сказала Эди, все так же недоуменно морща лоб. — Я уезжаю в Гонконг, буду там консультантом по веганскому питанию для мелкого гостиничного бизнеса. Постой-ка… а ты думал, что я меняю пол и деятельность?

— Черт, — сказал он, и в голове у него разом вспыхнули две отчетливых мысли: «Убью Джей-Би» и «Не терпится рассказать об этом Джуду». — Эди, прости, прости, пожалуйста.

Он еще со времен учебы помнил, что с Эди все было непросто: ее выводили из себя мелочи, ребяческие мелочи (однажды она при нем разревелась из-за того, что у нее из рожка вывалился шарик мороженого и испачкал новые туфли), но когда случалось что-то серьезное (когда умерла ее сестра, когда она, визжа и швыряясь снежками, расставалась с подружкой, дело было во внутреннем дворе и все обитатели Худ-Холла высунулись из окон на них поглазеть), ее это как будто не трогало. Он не знал, в какую категорию попадал его ляп, да и сама Эди, похоже, никак не могла с этим определиться, только раскрывала и закрывала в замешательстве крохотный ротик. Но в конце концов она расхохоталась и закричала кому-то через всю комнату:

— Ханна! Ханна! Иди сюда! Что я тебе расскажу!

И тогда он выдохнул, еще раз извинился перед ней, еще раз ее поздравил и сбежал.

Он начал пробираться к Джуду. За годы — да что там, десятилетия — таких вечеринок у них выработался собственный язык жестов, пантомима, где каждое движение означало одно и то же («на помощь!»), менялась только степень настойчивости. Обычно им удавалось глазами протелеграфировать друг другу это свое отчаяние, но на вечеринках вроде сегодняшней, когда лофт освещали только свечи, а за время их недолгого разговора с Эди гости как будто успели размножиться, требовался язык тела повыразительнее. Если один потирал шею — значит, другой должен был срочно позвонить ему по телефону, если один теребил ремешок часов — для другого это был сигнал: «Иди сюда, подмени меня в этом разговоре, ну или хотя бы присоединись к нам», ну а когда кто-нибудь начинал дергать себя за левое ухо, это значило: «Забери меня отсюда прямо сейчас!» Краем глаза он видел, что Джуд уже минут десять как настойчиво дергает себя за ухо и что теперь еще к Марте присоединилась мрачная тетка (он смутно помнил, что уже видел ее раньше на какой-то вечеринке и что она ему не понравилась). Они нависли над Джудом будто дознаватели, будто захватили его в плен, и в свечном свете их лица казались зловещими, как если бы Джуд был ребенком, который попался им в руки, когда хотел отломить лакричный уголок их пряничного домика, и теперь они решали, сварить ли его с черносливом или запечь с репой.

Потом он скажет Джуду, что пытался ему помочь, правда пытался, но он был в одном конце лофта, а Джуд в другом, и его то и дело останавливали и втягивали в разговоры люди, которых он сто лет не видел, и, что еще возмутительнее, люди, с которыми он виделся пару недель назад. Заметив в толпе Малкольма, он помахал ему и показал на Джуда, но Малкольм только беспомощно пожал плечами, задвигал губами: «Что?» — и Виллем отмахнулся: ладно, проехали.

Пора уходить, думал он, протискиваясь сквозь толпу, но, если честно, не так уж ему и плохо было на этих вечеринках, совсем нет, в целом он их даже любил. Он подозревал, что и Джуд их любит, хотя, наверное, не так сильно — тот-то, впрочем, на вечеринках не терялся, и с ним всегда все хотели поговорить, — и хотя они вечно жаловались друг другу на Джей-Би, мол, вечно он их куда-нибудь затащит и до чего же нудные эти сборища, оба они понимали, что, если б хотели, могли бы просто отказаться и никуда не ходить, но, в конце-то концов, где бы еще им пригодилась их семафорная азбука, их язык, на котором в мире говорили всего два человека?

Теперь, когда и колледж, и человек, которым он когда-то был, остались далеко позади, Виллем вдруг понял, что с людьми из тех времен он чувствует себя гораздо непринужденнее. Он все поддразнивал Джей-Би — мол, тот так и не перерос Худ-Холл, но на самом деле восхищался тем, что Джей-Би по-прежнему поддерживал отношения со многими своими, да и их друзьями по колледжу, и тем, что он каким-то образом сумел их всех вписать в свое окружение. Сам Джей-Би, хоть и собирал вокруг себя старинных друзей, смотрел на жизнь и проживал ее исключительно в настоящем времени, и рядом с ним даже законченные ностальгики теряли охоту ворошить блестки и осколки прошлого и вместо этого довольствовались нынешним положением дел своего собеседника. Людей, с которыми Джей-Би поддерживал дружеские отношения, Виллем ценил еще и за то, что им по большому счету было все равно, кем он стал (если вообще можно было сказать, что он стал кем-то). Кое-кто, конечно, вел теперь себя с ним по-другому — особенно в последние год-полтора, — но в целом всех их настолько занимали собственные специфические, а подчас и маргинальные жизни, интересы и цели, что достижения Виллема не казались им более или менее важными, чем их собственные. Друзья Джей-Би были поэтами, перформансистами, учеными, танцорами модерна и философами — как однажды заметил Малкольм, Джей-Би в колледже подружился со всеми, у кого почти не было шансов разбогатеть, — и их жизнь составляли гранты, арт-резиденции, стипендии и премии. Худ-холловская тусовка Джей-Би не измеряла успех кассовыми сборами (как его агент и менеджер), критическими отзывами и партнерами по фильму (как те, с кем он учился в театральном), для них успех определялся только тем, хороша ли твоя работа и гордишься ли ты ей. (На этих вечеринках ему прямо так и говорили: «Ой, а я не смотрел „Черную Ртуть 3081“. Но ты как, гордишься этой работой?» Нет, этой работой он не гордился. В фильме он играл мрачного межгалактического ученого, который еще и в совершенстве владел джиу-джитсу и сумел в одиночку побороть космического монстра гаргантюанских размеров. Но он был доволен этой работой: он хорошо потрудился, он серьезно отнесся к роли и надеялся, что и дальше будет продолжать в том же духе.) Иногда он думал, не дурачат ли его, не затеял ли весь кружок Джей-Би один большой перформанс, где гонками, амбициями и заботами реального мира, мира, который держался на плаву только благодаря деньгам, жадности и зависти, пренебрегали ради чистого удовольствия от работы. Иногда на него это действовало по-хорошему отрезвляюще: вечеринки, когда он общался с народом из Худа, казались ему чем-то живительным и очищающим, они возвращали ему того Виллема, который мечтал получить роль в ученической постановке «Шума за сценой» и заставлял соседей по комнате каждый вечер читать с ним пьесу по ролям, пока он заучивал реплики.

— Карьерная миква, — улыбнулся Джуд, когда он рассказал ему об этом.

— Холодный душ против рыночной экономики! — парировал он.

— Клизма от амбиций.

— О-о-о, вот это отлично!

Но иногда от этих вечеринок — как вот от сегодняшней — эффект был прямо противоположный. Иногда он чувствовал, что его злит это статичное, пренебрежительное отношение к нему окружающих, для них он всегда был и будет Виллемом Рагнарссоном из восьмой комнаты в Худ-Холле, у которого плохо с математикой и хорошо с девчонками, простой и понятной личностью, два росчерка кисти — и его фигура готова. Не то чтобы они были неправы — и так было тошно от того, что в индустрии, где он подвизался, его считали интеллектуалом только потому, что он не читал определенных журналов и сайтов и учился там, где учился, — но от этого его и без того маленькая жизнь казалась еще меньше.

А иногда ему казалось, что бывшие однокашники с каким-то нарочитым упрямством и злобой не замечают его карьерных достижений. Например, в прошлом году, когда вышел его первый большой студийный фильм, он на какой-то вечеринке в Ред-Хуке разговорился с одним парнем по имени Артур, который вечно примазывался к народу из Худа и отирался на всех их сборищах, а сам жил в корпусе для лузеров, Диллингэм-Холле, — теперь он издавал никому не известный, но вполне уважаемый журнал о цифровой картографии.

— Ну, Виллем, а ты сейчас чем занимаешься? — наконец спросил его Артур после того, как десять минут распинался о свежем номере «Историй», в котором была опубликована статья с трехмерной визуализацией Индокитайского опиумного пути, с тысяча восемьсот тридцать девятого по тысяча восемьсот сорок второй год.

Тут он слегка смешался, что с ним изредка случалось, когда он оказывался в такого рода компаниях. Иногда этот вопрос ему задавали шутливо, иронически, вроде как вместо поздравлений, и тогда он улыбался в ответ и подыгрывал: «Да так, ничем особенным, так в „Ортолане“ и работаю. Кстати, у нас сейчас отличная черная треска с тобико», — но бывало и так, что люди действительно не знали, чем он занимается. Действительно незнающих ему теперь, правда, попадалось все меньше и меньше, и они обычно либо существовали настолько вне культурной парадигмы, что у них и чтение «Нью-Йорк таймс» считалось дерзким поступком, либо — гораздо чаще — таким образом хотели сообщить ему, до чего неодобрительно — да что там, отрицательно — они относятся и к нему самому, и к его образу жизни, и к его работе и поэтому из принципа не желают ничего о ней знать.

Они с Артуром были не слишком хорошо знакомы, и он не знал, к какой категории его отнести (впрочем, он уже знал достаточно, чтоб невзлюбить Артура — тот не умел держать дистанцию и во время разговора буквально прижимал его к стене), поэтому ответил просто:

— Я актер.

— Правда? — вежливо отозвался Артур. — И где на тебя можно посмотреть?

Этот вопрос — даже не сам вопрос, впрочем, а то, каким небрежным и глумливым тоном Артур его задал — вызвал у него новый прилив раздражения, но он постарался не подавать виду.

— Ну, — медленно начал он, — в основном это инди-фильмы. В прошлом году я, например, снялся в «Царстве фимиама», а в следующем месяце уезжаю на съемки «Непокоренного», ну который по роману. — Было видно, что Артуру это ни о чем не говорит. Виллем вздохнул — за «Царство фимиама» он даже получил кинонаграду. — И вот сейчас как раз вышел фильм, в котором я снялся пару лет назад, — это который «Черная Ртуть 3081».

— Очень интересно, — со скучающим видом ответил Артур. — Хотя я, по-моему, ни разу о таком фильме не слышал. Гм. Надо будет ознакомиться. Ну что ж, Виллем, рад за тебя.

Он терпеть не мог вот этого, как некоторые люди говорили, что они «рады за него», как будто его работа — сплошная фантазия, сахарная вата, выдумки, которыми он пичкал и себя, и всех окружающих, а не что-то реально существующее. В тот вечер его это особенно задело, потому что всего в каких-нибудь пятидесяти ярдах, в окне, как раз над головой Артура, на крыше противоположного здания четко виднелся ярко подсвеченный рекламный щит с его лицом — ну хорошо, с искаженным лицом, ведь он, в конце концов, отбивался от гигантского лилового прифотошопленного пришельца — и надписью высотой фута в два: ЧЕРНАЯ РТУТЬ 3081: СКОРО НА ЭКРАНАХ. После такого он обычно разочаровывался в худовцах. «И ничем они не лучше других, — думал он. — Такие же завистливые, как и все, и так и норовят меня задеть. А я дурак, потому что меня это задевает». Потом начинал злиться сам на себя. «Ты ведь к этому и стремился, — напоминал он себе. — Тогда почему же ты так переживаешь, о чем люди подумают?» Впрочем, актерское ремесло и заключалось в том, чтобы переживать, о чем думают другие люди (иногда ему казалось, что больше там ничего и не было), и ему, конечно, хотелось считать, что он не зависит от чужого мнения, что вообще надо не расстраиваться и быть выше всего этого, — но он явно ошибался.

— Я ведь понимаю, что это такая пустяковая херня, — сказал он Джуду после той вечеринки.

Ему было стыдно, что он так разозлился, и никому другому он в этом бы не признался.

— Ничего не пустяковая, — ответил Джуд. Они ехали из Ред-Хука обратно на Манхэттен. — Виллем, Артур — мудак. Был и есть. И от того, что он много лет изучал Геродота, меньшим мудаком он не становится.

Он неохотно улыбнулся.

— Ну не знаю, — сказал он. — Иногда мне кажется, что в моей работе есть что-то… что-то бессмысленное.

— Виллем, не говори так! Ты потрясающий актер, правда. И ты…

— Только не говори, что я приношу людям радость.

— Я и не собирался. Твои фильмы — это не совсем то, что приносит людям радость.

(Виллем в последнее время играл все больше мрачных и сложных персонажей, как правило морально неустойчивых, часто — тихонь со склонностью к насилию, которые не всегда вызывали однозначное сочувствие. Гарольд прозвал его «Рагнарссон Грозный».)

— Кроме фильмов с пришельцами.

— Верно, кроме этих. Хотя от пришельцев тоже радости мало, ты ведь их в конце всех убиваешь. Но, Виллем, я твои фильмы люблю, и не я один. А это чего-нибудь да стоит, ведь правда? Сколько еще людей могут похвастаться тем, что умеют по-настоящему вытащить человека из повседневности?

Виллем молчал, и Джуд продолжил:

— Знаешь, может, нам не стоит больше ходить на эти вечеринки, а то для нас обоих они уже превратились в какую-то нездоровую практику мазохизма и самобичевания. — Джуд повернулся к нему, улыбнулся. — Хорошо, что ты хотя бы актер. Я, например, все равно что оружием торгую. Дороти Уортон меня спросила сегодня, каково это — просыпаться по утрам, зная, что накануне я снова продал частичку души.

Тут он наконец рассмеялся:

— Быть не может.

— Может. Я как будто с Гарольдом поговорил.

— Да, если б Гарольд был белой женщиной с дредами.

Джуд улыбнулся:

— Я и говорю, будто с Гарольдом побеседовал.

На самом деле оба они, конечно, знали, зачем по-прежнему ходят на эти вечеринки — больше способов собраться вчетвером у них почти не осталось, а подчас и другого шанса-то не было обзавестись общими воспоминаниями, не дать угаснуть дружбе, подкидывая охапки хвороста в почерневшую, еле теплящуюся золу. Прикинуться, что ничего не изменилось.

Еще эти вечеринки давали им повод притвориться, что у Джей-Би все в порядке, хотя все трое понимали: не все. Виллем никак не мог понять, что же с ним не так — когда дело доходило до разговоров на определенные темы, Джей-Би отвечал на вопросы чуть ли не уклончивее Джуда, — но он знал, что Джей-Би запутался, что он несчастлив и что ему одиноко, а для него подобные чувства непривычны. Он догадывался, что Джей-Би, который так любил структурность, иерархичность колледжа, который в своих микросообществах чувствовал себя как рыба в воде, пытался на каждой такой вечеринке воссоздать простое и бездумное компанейство прошлых лет, когда их профессиональные перспективы еще были туманными, когда их всех объединяли честолюбивые стремления, а не разъединяла рутина будней. Поэтому он и устраивал эти вылазки, и они снова и снова послушно ходили туда вместе с ним, не отказывая ему в этой небольшой милости — снова ими верховодить, снова все и всегда за них решать.

Ему хотелось поговорить с Джей-Би наедине, с глазу на глаз, но теперь Джей-Би, когда не общался с бывшими однокашниками, водился с людьми совсем другого сорта, богемными бездельниками, которым, похоже, только и нужно было, что сначала объесться наркоты, а потом — потрахаться вповалку, а Виллема это попросту не привлекало. Теперь он все реже и реже бывал в Нью-Йорке — за последние три года каких-нибудь месяцев восемь, — и когда возвращался домой, то сталкивался с двумя одинаково сильными, но взаимоисключающими желаниями: провести время с пользой в компании друзей или не делать вообще ничего.

Сейчас, впрочем, он все проталкивался к Джуду, от которого хотя бы отцепилась Марта со своей надутой подружкой, и теперь Джуд разговаривал с их подругой Каролиной (ему снова стало стыдно, потому что сам он с Каролиной не разговаривал уже очень давно и знал, что она на него за это сердится), но тут путь ему преградила Франческа, решившая напомнить о существовании Рейчел, с которой они вместе работали четыре года назад на постановке «Неба 7», где она была помощником завлита. Он был рад снова увидеть Рейчел — она и тогда ему очень понравилась, и вообще он считал ее очень симпатичной, но даже теперь, болтая с ней, он понимал, что дальше разговора дело у них не пойдет. В конце концов, он ведь не преувеличивал — через полтора месяца ему ехать на съемки. Не время сейчас влезать в какие-то новые, сложные отношения, да и на одноразовый секс у него, по правде сказать, сил не было, потому что он по опыту знал: есть у такого секса одно загадочное свойство — нервов с ним можно вытрепать побольше, чем в постоянных отношениях.

Они проболтали с Рейчел минут десять, и тут у него зажужжал телефон. Извинившись, он открыл сообщение от Джуда: «Ухожу. Не хочу прерывать твою беседу с будущей миссис Рагнарссон. Увидимся дома».

— Да твою мать, — сказал он. — Прости, Рейчел.

Он разом потерял весь интерес к вечеринке, теперь ему отчаянно хотелось уйти. На этих вечеринках они выступали небольшим театриком на четверых, но стоило одному из актеров покинуть сцену, как остальным и смысла не было играть дальше. Он попрощался с Рейчел, у которой лицо из растерянного сделалось злым, едва она поняла, что он вправду уходит, и уходит без нее, а затем и с остальными — Мартой, Франческой, Джей-Би, Малкольмом, Эди и Каролиной, — и как минимум каждый второй страшно на него обиделся. Выбраться из квартиры он сумел только через полчаса, пока бежал вниз по лестнице, с надеждой написал Джуду: «Ты тут еще? Выхожу». Ответа не последовало, и тогда он написал: «Поеду на метро. Заскочу домой, кое-что заберу. До встречи!»

Он сел на линию L, доехал до Восьмой авеню, пошел пешком до дома — пару кварталов на юг. Он любил конец октября в Нью-Йорке и жалел, когда не удавалось этот сезон застать. Он жил на углу Перри и Западной Четвертой, на третьем этаже, и окна его квартиры были как раз вровень с верхушками деревьев гинкго; перед тем как сюда въехать, он все представлял, как по выходным будет допоздна залеживаться в кровати и глядеть, как ветер срывает с веток желтые листья и скручивает их в торнадо. Но так ни разу этого и не сделал.

Особых чувств к этой квартире он не испытывал, понимал только, что это теперь его квартира, что он ее купил, — первая его крупная покупка после того, как он окончательно расплатился с кредитом на обучение. Полтора года назад, когда он только начал присматривать себе жилье, он знал разве, что жить хочет в южной части Манхэттена и что в доме должен быть лифт, чтобы Джуд мог приходить к нему в гости.

— Тебе не кажется, что это немного отдает созависимостью? — спросила его тогдашняя подружка Филиппа, вроде как в шутку, но и не в шутку тоже.

— Правда? — спросил он, понимая, что она имеет в виду, но притворяясь, что не понял.

— Виллем, — Филиппа рассмеялась, пытаясь скрыть раздражение. — Правда.

Он не обиделся, пожал плечами.

— Я не смогу жить там, куда он не сможет прийти в гости, — сказал он.

Она вздохнула:

— Знаю.

Он знал, что Филиппа ничего не имеет против Джуда, он ей нравился, и Джуду она тоже нравилась, и Джуд даже как-то раз мягко намекнул Виллему, что, когда тот в Нью-Йорке, ему следовало бы проводить с Филиппой побольше времени. Когда они с Филиппой начали встречаться — она была художником по костюмам, в основном театральным, — ее забавляло и даже умиляло то, насколько они дружны. Он понимал, что для нее это служило доказательством его верности, надежности, постоянства. Но чем дольше они встречались, чем больше взрослели, тем заметнее все менялось, и теперь время, которое он проводил с Джей-Би, Малкольмом и особенно с Джудом, превратилось в доказательство его незрелости, его нежелания жертвовать прежней жизнью — привычной жизнью с ними — ради жизни новой и неизведанной, жизни с ней. Она никогда не просила его совсем с ними порвать — он как раз и любил в ней то, насколько она сама была близка со своими друзьями, то, как они могли целый вечер провести каждый в своей компании, в своем ресторане за своими разговорами, а потом встретиться и соединить два отдельных вечера в один общий, — но теперь ей хотелось, чтобы он вроде как перед ней капитулировал, посвятил себя ей и их отношениям, которые ставил бы выше прочих.

На это он не мог решиться. Впрочем, самому ему казалось, что она не всегда замечала, чем он ради нее жертвует. За последние два года, что они провели вместе, он ни разу не съездил на День благодарения к Гарольду и Джулии, не провел Рождество у Ирвинов — все ради того, чтобы поехать с ней к ее родителям в Вермонт. Он отменил их ежегодные каникулы с Джудом, он ходил с ней на все вечеринки, ужины, свадьбы и выставки ее друзей и, приезжая в Нью-Йорк, всегда жил у нее: смотрел, как она рисует эскизы для постановки «Бури», точил ее дорогие цветные карандаши, когда она спала, а сам, пока не переключился часовой пояс в голове, бродил по квартире, начинал и не дочитывал книги, листал журналы, от нечего делать выстраивал ровными рядками коробки с пастой и хлопьями в кухонном шкафу. Все это он делал с радостью, безо всякой обиды. Но все равно этого оказалось недостаточно, и в прошлом году они расстались, тихо и, как ему казалось, полюбовно, проведя вместе почти четыре года.

Узнав, что они расстались, мистер Ирвин покачал головой (было это у Флоры на вечеринке, она должна была вот-вот родить): «Вы, парни, и вправду заделались питерами пэнами. Вот тебе, Виллем, сколько? Тридцать шесть. Ума не приложу, что с вами такое творится. Деньги вы зарабатываете. Все чего-нибудь да добились. Может, перестанете уже цепляться друг за дружку да повзрослеете наконец?»

Но как становятся взрослыми? Неужто единственно верный вариант — обзавестись парой? (Но если вариант только один, значит, вариантов нет вовсе.)

— Тысячи лет эволюции и социального развития — и что? Другого выбора у нас нет? — спросил он Гарольда, когда они прошлым летом ездили в Труро, и Гарольд рассмеялся в ответ.

— Слушай, Виллем, — сказал он, — по-моему, все у тебя нормально. Я, конечно, тебе постоянно твержу о том, чтоб ты в жизни как-то уже определился, и я согласен с отцом Малкольма, семейная жизнь — это замечательно, но, по правде сказать, все, что от тебя требуется, — быть хорошим человеком, впрочем, ты им уже стал, и наслаждаться жизнью. Ты молод. У тебя впереди еще много-много лет на то, чтобы решить, как тебе жить и что делать.

— А если я именно так и хочу жить?

— Ну тогда все в порядке, — сказал Гарольд. Он улыбнулся Виллему. — Знаете, мальчики, да каждый мужчина мечтает жить так, как вы. Быть может, даже Джон Ирвин.

Потом он все раздумывал, а так ли уж плоха созависимость. Дружба приносила ему радость, от нее никто не страдал, так кому какое дело, есть у него созависимость или нет? Да и вообще, чем это созависимость в дружбе хуже созависимости в любовных отношениях? Почему в двадцать семь это похвально, а в тридцать семь — уже нездорово? Чем вообще дружба хуже любовных отношений? Почему не гораздо лучше? Ведь дружба — это два человека, которые день за днем остаются вместе, потому что их связывает не секс, не физическое влечение, не деньги, не дети, не собственность, а только обоюдный уговор быть вместе, взаимная преданность союзу, который никак нельзя узаконить. Друг становится свидетелем и тягостной череды твоих неудач, и долгих приступов скуки, и редких успехов. Дружба — это чувство, которое дает тебе почетное право видеть, как другого человека охватывает самое черное отчаяние, и знать, что ты тоже можешь впасть в отчаяние при нем.

Впрочем, собственная способность дружить волновала его куда больше, чем предполагаемая незрелость. Он всегда гордился тем, что он хороший друг, дружба всегда была ему важна. Но действительно ли он умел дружить? Например, проблему с Джей-Би он так и не решил, а ведь хороший друг что-нибудь бы да придумал. И хороший друг уж точно нашел бы, как подступиться к Джуду, вместо того чтоб твердить себе, как мантру, что, мол, к Джуду никак не подступишься, а если и есть какой-то способ, если кто-нибудь (Энди? Гарольд? хоть кто-то?) сумеет придумать какой-нибудь план, то он с радостью ему последует. Но, даже повторяя это, он понимал, что просто ищет себе оправдание.

Понимал это и Энди. Пять лет назад, когда он был в Софии, Энди позвонил ему и устроил скандал. Он уехал туда на самые первые свои съемки, было уже очень поздно, и с той самой секунды, как он ответил на звонок и услышал: «Если ты такой охеренный друг, каким себя считаешь, так чего ж тебя рядом никогда нет?», — он принялся оправдываться, потому что знал: Энди прав.

— Погоди-ка. — Виллем подскочил на кровати, из-за ярости и страха сонливость как рукой сняло.

— Он сидит дома и, блядь, режет себя на куски, от него кроме шрамов уже ничего не осталось, он, блядь, на скелет уже похож, а где же ты, Виллем? — спросил Энди. — И не надо говорить: ах, я на съемках. Ты почему за ним не приглядываешь?

— Я ему каждый день звоню! — заорал он в ответ.

— Ты знал, что ему тяжело придется, — перебил его Энди. — Ты знал, что усыновление его подкосит. Так почему же ты никаких мер не принял, Виллем? Почему все ваши так называемые друзья ничего не делают?

— Потому что он не хочет, чтобы они знали, что он себя режет, вот почему! И я не знал, что ему это дастся так тяжело, Энди, — сказал он. — Он никогда мне ничего не рассказывает! Откуда мне было знать?

— Оттуда! Ты должен о таком знать! Думай, блядь, головой!

— Ты, блядь, на меня не ори! — закричал он. — Энди, ты просто бесишься, потому что он твой пациент, а ты сам ни хера ему помочь не можешь, вот и валишь все на меня!

Он в ту же секунду пожалел о сказанном, и оба они тотчас же замолчали, задышали тяжело в телефоны.

— Энди… — начал было он.

— Брось, — сказал Энди. — Ты прав, Виллем. Прости. Прости.

— Нет, — сказал он. — Это ты прости.

При мысли о Джуде в их уродливой ванной на Лиспенард-стрит его резко накрыло отчаянием. Перед отъездом он всюду искал Джудовы лезвия — и в бачке унитаза, и в дальних углах шкафчика с лекарствами, даже в буфете под ящиками, которые он один за другим вытащил и со всех сторон оглядел, — но так ничего и не нашел. Но Энди был прав, за Джуда отвечал он. Нужно было отвечать получше. А он ничего не сделал, выходит — не справился.

— Нет, — сказал Энди, — правда, ты прости меня, Виллем, мне нет оправданий. И ты прав… я не знаю, что делать. — Голос у него был усталый. — Просто у него… просто у него такая херовая была жизнь, Виллем. А тебе он доверяет.

— Я знаю, — промямлил он. — Знаю, что доверяет.

Тогда они и выработали план действий, и когда он вернулся домой, то стал еще пристальнее следить за Джудом, но толку от этого наблюдения не было решительно никакого. Да, действительно, еще где-то месяц после усыновления Джуд вел себя несколько иначе, чем прежде. Что именно изменилось, понять он не мог и, за редкими исключениями, не всегда мог даже с уверенностью сказать, хороший у Джуда сегодня день или нет. Не то чтобы Джуд всегда ходил с застывшим лицом и ни на что не реагировал, а потом разом переменился — нет, в целом и его поведение, и жесты, и привычки остались прежними. Но что-то все-таки изменилось, одно время Виллем не мог избавиться от странного чувства, что Джуда, которого он знал, заменили другим Джудом и у этого другого Джуда, у этого подменыша он мог спросить все что угодно, у этого Джуда могли найтись и забавные истории из детства — о друзьях, домашних животных и переделках, в которые он попадал, — и если этот Джуд и носил одежду с длинными рукавами, то не потому, что хотел что-то скрыть, а потому, что мерз. А верить Джуду он был готов охотно и часто, в конце концов, ведь не врач он ему. Он ему друг. Его дело — относиться к нему так, как он сам хочет, чтоб к нему относились, а не делать из него объект для слежки.

Поэтому через какое-то время его бдительность притупилась, а затем тот, другой Джуд опять пропал, вернулся в мир фей и волшебства, и его место снова занял Джуд, которого он знал. Но время от времени были тревожные звоночки, которые снова напоминали ему о том, что он знает о Джуде ровно столько, сколько Джуд позволяет ему знать. Когда он уезжал на съемки, то каждый день, обычно в заранее условленное время, звонил Джуду, и вот однажды в прошлом году он позвонил, и они нормально поговорили, голос у Джуда был совершенно такой же, как и всегда, Виллем травил байки, и они вместе над ними хохотали, как вдруг на заднем плане он отчетливо услышал объявление по громкой связи, какие слышишь только в больницах и поэтому ни с чем не спутаешь: «Доктор Незарян, вас вызывают, доктор Незарян, пройдите в третью операционную!»

— Джуд?

— Виллем, не волнуйся, — ответил Джуд. — Я в порядке. Так, небольшое заражение, Энди, по-моему, перестраховывается.

— Какое еще заражение? Господи, Джуд!

— Заражение крови, но страшного ничего нет. Ну правда, Виллем, было бы что серьезное, я бы сказал.

— Ни хера бы ты не сказал, Джуд! Заражение крови — это серьезно.

Он помолчал.

— Виллем, я бы сказал.

— А Гарольд знает?

— Нет, — резко ответил он. — И ты ему не говори.

После такого он терялся, начинал нервничать и весь вечер потом вспоминал, о чем они говорили на прошлой неделе, все выискивал в словах Джуда хоть какой-нибудь намек на то, что дела плохи, который он по глупости мог просто упустить. Когда он был настроен более благодушно, более философски, то воображал Джуда фокусником, у которого в арсенале был всего один фокус — скрытность, но с каждым годом он удавался ему все лучше и лучше, и теперь ему всего-то было нужно взмахнуть полой шелкового плаща, чтобы стать невидимым даже для самых близких людей. Но бывали и дни, когда он отзывался жгучей обидой на этот фокус, на утомительную обязанность из года в год хранить секреты Джуда, а взамен получать только жалкие крохи информации, на то, что хотя бы попытаться ему помочь — и то нельзя, нельзя даже вслух за него поволноваться. Это нечестно, думал тогда он. Это не дружба. Что угодно, но не дружба. Его как будто обманом втянули в какие-то шпионские игры, в которые он и не думал играть. И Джуд недвусмысленно давал им понять, что ничьей помощи ему не нужно.

Но с этим он смириться не мог. И вопрос тогда был в том, как не отстать от человека, который хочет, чтобы от него все отстали, — даже если это поставит их дружбу под удар. Грустный это был коан. Как помочь человеку, который не хочет, чтоб ему помогали, потому что если ты не будешь ему помогать, значит, ты ему вовсе не друг? «Поговори со мной, Джуд! — хотелось орать ему. — Расскажи мне что-нибудь. Скажи, что надо сделать, чтобы ты со мной поговорил».

Однажды на вечеринке он случайно услышал, как Джуд кому-то говорил, будто он ему, Виллему, все рассказывает, почувствовал себя польщенным, но и удивился, потому что — ну ведь правда — ничего он не знал. Иногда ему и самому с трудом верилось, что ему так дорог человек, который не рассказывает ничего из того, чем обычно делятся друзья — как он жил до их знакомства, чего боялся, о чем мечтал, кто ему нравится, — о будничных огорчениях и обидах. И, раз с Джудом он поговорить не мог, то частенько порывался поговорить о Джуде с Гарольдом, выведать, сколько тот знает, и может быть — если они, они и Энди, сплетут воедино все, что им известно, — тогда и какое-нибудь решение отыщется. Но это все были мечты: Джуд никогда его не простит, и если сейчас их что-то связывает, то потом не будет связывать вообще ничего.

Забежав в квартиру, он быстро перебрал почту (что-то важное сюда приходило редко, рабочие письма доставляли его агенту и юристу, личные — на адрес Джуда), отыскал сценарий, который забыл тут на прошлой неделе, когда заходил домой после спортзала, и снова вышел — даже пальто снимать не пришлось.

Квартиру он купил два года назад, но жил здесь в общей сложности месяца полтора. В спальне ничего не было, кроме матраса, журнального столика из гостиной на Лиспенард-стрит, поцарапанного имзовского стула из стеклопластика, который Джей-Би притащил с улицы, и коробок с книгами. И все. По идее, Малкольм обещал квартиру отремонтировать, сделать из душного кабинетика рядом с кухней нишу со столовой зоной и подправить еще кое-какие мелочи, но, будто чувствуя, что самому Виллему до квартиры нет дела, Малкольм этой работой занимался в самую последнюю очередь. Время от времени он на это жаловался, но знал, впрочем, что Малкольм тут ни в чем не виноват, в конце концов, он сам не отвечал на имейлы Малкольма, когда тот спрашивал его насчет отделочных материалов и плитки, каких размеров должен быть встроенный книжный шкаф и какую банкетку он хочет, чтобы Малкольм мог уже заказать обивку. Он только недавно попросил юриста выслать Малкольму разрешительные документы, которые тому нужны были, чтобы начать переделку квартиры, и на следующей неделе они наконец встречаются, чтобы он мог наконец что-то окончательно решить, и когда он вернется домой, в середине января, Малкольм пообещал ему, что квартира, если уж и не преобразится до неузнаваемости, то по крайней мере выглядеть будет гораздо лучше.

Ну а пока что он так фактически и жил у Джуда, в его квартире на Грин-стрит, куда перебрался сразу после того, как они с Филиппой расстались. Свою неотремонтированную квартиру и обещание, данное Энди, он использовал в качестве предлогов, чтобы бессрочно обосноваться в гостевой спальне Джуда, но на самом-то деле ему нужно было общество Джуда, его постоянное присутствие. Когда он уезжал в Англию, Ирландию, Калифорнию, Францию, Танжер, Алжир, Индию, Филиппины или Канаду, ему всегда нужно было помнить, что ждет его дома, в Нью-Йорке, и о Перри-стрит он не вспоминал никогда. Домом для него была Грин-стрит, и когда в далекой стране ему делалось одиноко, он вспоминал Грин-стрит, и какая у него там комната, и как по выходным, когда Джуд заканчивает работать, они допоздна засиживаются за разговорами и он чувствует, как время ширится и замедляется, создавая иллюзию, будто ночь может тянуться вечно. И вот теперь он наконец шел домой. Он сбежал вниз по лестнице, выскочил из подъезда на Перри-стрит. К ночи похолодало, и он шел быстро, почти бежал рысцой, привычно радуясь тому, что идет один, что может остаться в одиночестве среди жителей такого огромного города. Этого ему больше всего и не хватало. На съемках невозможно было остаться одному. Помощник режиссера провожал тебя до трейлера, а потом приводил на съемочную площадку, даже если от площадки до трейлера было каких-нибудь пятьдесят ярдов.

Когда он только начал сниматься в кино, его поражала, потом смешила, а затем стала и вовсе раздражать вся культура инфантилизации актеров, которую киноиндустрия как будто только поощряла. Иногда ему казалось, что его привязали стоймя к тележке и катают с места на место. Его водили на грим, а затем к костюмеру. Затем его отводили на площадку, потом обратно в трейлер, а затем, через час-другой, забирали из трейлера и снова вели на площадку. «Ни за что не разрешай мне к этому привыкнуть!» — наставлял — почти умолял — он Джуда.

Этой фразой он заканчивал все свои истории: об обедах, где все рассаживались согласно рангу и кастам — актеры и режиссер за одним столом, операторы за другим, осветители за третьим, электротехники за четвертым, костюмеры за пятым — и нужно было поддерживать светскую беседу о своих тренировках, о том, в какие рестораны ты хочешь сходить, на какой диете сидишь, и кто тебя тренирует, и как (сильно) тебе хочется курить, и как (срочно) тебе нужно сделать подтяжку лица; и о съемочной группе, которая, с одной стороны, актеров ненавидела, а с другой — до неприличия жадно ждала, чтоб те хотя бы взглянули в ее сторону; о том, что макияж и волосы им делают стервы, которые знают как-то невероятно много всего о жизни актеров, потому что умеют молчать как мышки и не отсвечивать, пока поправляют накладные пряди, накладывают тональник и слушают, как актрисы орут на бойфрендов, а актеры вполголоса организовывают по телефону ночные поебушки, и все это — не слезая с кресла визажиста.

На съемочных площадках он и понял, что на самом деле он куда осмотрительнее, чем ему всегда казалось, и что очень легко и очень заманчиво было бы поверить в то, что жизнь на съемках, где тебе все приносят под нос, где солнце в самом прямом смысле могут развернуть в твою сторону, — и есть настоящая жизнь.

Однажды, когда он уже стоял на своей разметке, оператор закончил возиться с настройками, подошел к нему, осторожно обхватил руками его голову («Волосы не трогай!» — упреждающе рявкнул старший помощник режиссера) и наклонил ее сначала на дюйм влево, потом вправо, а потом снова влево, словно выравнивал вазу на каминной полке. «И не двигайся, Виллем», — попросил он, и Виллем, затаив дыхание, пообещал, что не будет, хотя на самом деле ему хотелось расхохотаться. Он вдруг вспомнил родителей, о которых он — тревожный признак, — становясь старше, думал все чаще, и Хемминга, и на какую-то долю секунды он их отчетливо увидел, они стояли на краю площадки, слева от него и довольно далеко, так что лиц было не различить, да и он вряд ли сумел бы вообразить, что за выражения были на этих лицах.

Он любил рассказывать об этом Джуду так, что его работа выходила чем-то ярким и смешным. Не думал он, что работа актера будет такой, а впрочем, что он там вообще мог знать о работе актера? На съемки он всегда приходил подготовленным, никогда не опаздывал, никому не грубил, делал все, что ему велел оператор, а с режиссером спорил, только если по-другому было никак нельзя. Но даже столько фильмов спустя — двенадцать за последние пять лет, восемь за последние два, — где было столько всего абсурдного, ему по-прежнему сюрреальнее всего кажется миг ровно перед тем, как включается камера. Он встает на первую отметку, встает на вторую, оператор сообщает, что готов снимать.

«Пудра!» — кричит первый помреж, и «пудра» — стилисты, гримеры и костюмеры — налетает на него, как на падаль, дергает за волосы, поправляет рубашку, щекочет веки мягкими кисточками. Длится это все секунд тридцать, он закрывает глаза, чтобы не попали крупицы пудры, чужие руки по-хозяйски шарят по его телу, трогают волосы, как будто они ему больше не принадлежат, и его охватывает странное чувство, что и его самого больше нет, что его как будто выключили, а всю его жизнь — выдумали. И в эти секунды у него в голове проносится вихрь образов — каждый не опознаешь, слишком они быстрые, слишком скученные: вот, разумеется, сцена, которую они сейчас будут снимать, и сцена, которую отсняли до этого, но здесь же и все, о ком он думает ежечасно, все, кого он видит, и слышит, и вспоминает перед тем, как ночью уснуть, — Хемминг, и Джей-Би, и Малкольм, и Гарольд с Джулией. Джуд.

— Ты счастлив? — однажды спросил он Джуда (наверное, они тогда напились).

— Не думаю, что счастье — это для меня, — наконец ответил Джуд, словно Виллем предлагал ему блюдо, которое ему не хотелось есть. — Оно для тебя, Виллем.

«Пудра» дергает и теребит его, и Виллем думает, надо было бы спросить Джуда, что он тогда имел в виду: почему счастье — для него, а не для Джуда. Но к тому времени, когда они закончат снимать эту сцену, он не вспомнит ни вопроса, ни разговора, в ходе которого он был задан.

— Звук! — кричит первый помреж, и «пудра» разлетается.

— С богом! — отвечает звукорежиссер; это значит, что он включил запись.

— Камера! — кричит оператор, объявляют сцену, щелкают хлопушкой.

И тут он открывает глаза.

Автор страницы, прочла книгу: Сабина Рамисовна @ramis_ovna