Книга Маленькая жизнь Ханья Янагихара (2015) Часть 3 Глава 2 - Maxlang
Домик, знак означающий ссылка ведёт на главную страницу Maxlang.ru Благотворительность Тренировать слова
Read
Книги > Книга "Маленькая жизнь" Ханья Янагихара

13.08.2023 Обновлено 14.04.2024

Книга Маленькая жизнь Ханья Янагихара (2015) Часть 3 Глава 2

Часть третья. Глава вторая. Маленькая жизнь. Ханья Янагихара.

Глава 2

Японский Язык >> здесь <<

Однажды субботним утром, вскоре после того, как ему исполнилось тридцать шесть, он открывает глаза и испытывает это странное, упоительное чувство, которое иногда снисходит на него: ощущение, что жизнь его безоблачна. Он представляет себе Гарольда и Джулию в Кеймбридже, как они сонно передвигаются по кухне, наливают кофе в щербатые кружки, стряхивают росу с упаковки газет, а где-то там, в воздухе, Виллем летит к нему из Кейптауна. Он представляет, как Малкольм спит в Бруклине, прижавшись к Софи, и еще, поскольку сегодня он полон надежд, — как Джей-Би мирно похрапывает в своей кровати в Нижнем Ист-Сайде. Здесь, на Грин-стрит, батареи испускают свистящий вздох. Простыни пахнут мылом и небом. Под потолком висит трубчатый стальной светильник, который Малкольм установил месяц назад. Под ним блестящее черное дерево пола. Квартира — все еще непредставимо огромная, таящая невиданные возможности — безмолвна и принадлежит ему.

Он вытягивает пальцы ног к изножью кровати, потом сгибает в коленях — ничего. Ерзает спиной по матрасу — ничего. Сворачивается, прижимая колени к груди — ничего. Ничего не болит и даже не грозится заболеть: его тело принадлежит ему, выполнит все, что он пожелает, без жалоб и саботажа. Он закрывает глаза — не от усталости, но потому, что это идеальный момент, а он умеет смаковать такие моменты.

Они никогда не длятся долго — иногда достаточно сесть, и сразу же получаешь напоминание, словно пощечину: это тело владеет тобой, а не ты телом, — но в последние годы, когда все стало хуже, он упорно приучал себя к мысли, что лучше уже не будет, и старался сосредоточиться на тех минутах передышки, которые тело порой милостиво давало ему, учился быть за них благодарным. Наконец он медленно садится и так же медленно встает. И все еще чувствует себя прекрасно. Хороший день, решает он и идет в ванную, мимо инвалидного кресла, а оно дуется, словно обиженное чудище, в углу спальни.

Он одевается и садится поработать с бумагами. Обычно он проводит большую часть субботы в офисе. Хотя бы это не изменилось с тех дней, когда он отправлялся на свои прогулки. О, эти прогулки! Неужели это был он, неужели он мог проскакать козлом до Верхнего Ист-Сайда и обратно, одиннадцать миль на ногах? Но сегодня он встречается с Малкольмом и ведет его к портному, поскольку Малкольм женится и ему нужен костюм.

Они не вполне уверены, что Малкольм и в самом деле женится. Им так кажется. За последние три года они с Софи то расставались, то мирились, и снова расставались и мирились. Но в последний год Малкольм не раз говорил с Виллемом о свадьбе (не думает ли Виллем, что это просто блажь?), а с Джей-Би о бриллиантах (если женщина утверждает, что не любит бриллианты, это может быть правдой или она просто проверяет, как звучат эти слова?), а с ним Малкольм говорил о брачных договорах.

Он ответил на вопросы Малкольма, как смог, и потом назвал ему имя своего однокашника по юридической школе, брачного адвоката.

— О, — сказал Малкольм, отступая, будто ему посоветовали наемного убийцу. — Я еще не уверен, что мне это понадобится, Джуд.

— Хорошо, — сказал он, пряча визитную карточку, к которой Малкольм не пожелал даже прикоснуться. — Если понадобится, скажи.

А месяц назад Малкольм спросил, не поможет ли он ему выбрать костюм.

— У меня вообще нет костюма, представляешь? Должен же у человека быть костюм? Как ты считаешь, может, пора — выглядеть более взрослым и вообще? Хорошо для бизнеса?

— По-моему, выглядишь ты отлично, Мэл, и с бизнесом у тебя все в порядке. Но если ты хочешь костюм, я буду счастлив тебе помочь.

— Спасибо, — сказал Малкольм. — Мне просто кажется, что надо его иметь. На всякий случай, знаешь, вдруг что. — Он помолчал. — Не могу поверить, что у тебя есть свой портной.

Он улыбнулся.

— Это не мой портной, а просто портной, он шьет костюмы, в том числе и мне.

— Боже, — сказал Малкольм. — Гарольд сотворил монстра.

Он принужденно рассмеялся. На самом деле ему часто казалось, что костюм — единственное, что может придать ему нормальный вид. В те месяцы, когда он не покидал инвалидного кресла, костюмы убеждали не только клиентов в его компетентности, но и его самого в том, что он такой же, как другие, и, по крайней мере, одевается так же, как они. Он не считал себя тщеславным, просто был аккуратен: в детстве, когда воспитанники детдома порой играли в бейсбол с мальчишками из местной школы, те, выйдя на поле, сразу начинали дразнить их, кричали, зажимая нос: «Фу! От вас воняет! Помойтесь!» Но они и так мылись: каждое утро начиналось с обязательного душа, они размыливали на ладонях и мочалках сальное розовое мыло, терли кожу из всех сил, пока один из воспитателей ходил туда-сюда вдоль ряда душевых, замахивался тонким полотенцем на мальчиков, которые баловались, кричал на тех, кто недостаточно старательно мылился. Даже теперь он не мог избавиться от страха, что выглядит неухоженным, грязным, запущенным, что может вызвать отвращение одним своим видом. «Ты всегда будешь уродом, но это не значит, что нельзя быть опрятным», — говорил ему отец Гавриил, и хотя отец Гавриил во многом ошибался, в этом он, по крайней мере, оказался прав.

Малкольм входит, обнимает его и начинает, как всегда, осматривать пространство, вытягивая длинную шею, нарезая медленные круги по комнате, издавая нечленораздельные звуки, взгляд его обшаривает все вокруг, как луч маяка.

Он отвечает на вопрос Малкольма прежде, чем тот успевает его задать.

— В следующем месяце, Мэл.

— Ты говорил то же самое три месяца назад.

— Знаю. Но сейчас точно. Сейчас у меня есть деньги. Ну или будут в конце месяца.

— Мы уже это обсуждали.

— Я знаю. Малкольм, это невероятно щедро с твоей стороны. Но я не могу не платить тебе.

Он живет в этой квартире уже четыре года, и все четыре года у него нет денег на ремонт, потому что он выплачивает за квартиру. За это время Малкольм начертил планы, огородил стенами спальни, помог ему выбрать диван, который стоит в центре гостиной, как серый космический корабль, и сделал кое-какой мелкий ремонт, включая полы. «Это безумие, — говорил он Малкольму. — Ведь когда мы начнем настоящий ремонт, все это придется переделывать». Но Малкольм сказал, что все равно покрасит пол: эта краска — новый продукт, который интересно опробовать, и пока он не будет готов начать работы, Грин-стрит будет для него, Малкольма, лабораторией, полем для экспериментов — если он не против (он, конечно, был не против). Но в остальном квартира все еще выглядит практически так же, как когда он въехал: длинный прямоугольник на шестом этаже здания в Южном Сохо, с окнами с обоих концов, один ряд окон выходит на запад, другой — на восток, и еще окна вдоль всей южной стены, выходящие на парковку. Его комната и ванная на восточной стороне, откуда видно крышу приземистого здания на Мерсер-стрит; комнаты Виллема (про себя он все так и называет их комнатами Виллема) — на западной стороне, с видом на Грин-стрит. Посередине кухня и еще один санузел. И между двумя комнатами — огромное пространство, черные полы сверкают, как клавиши пианино.

Он все еще не привык, что здесь так много места, как странно, что он может себе это позволить. Но ты правда можешь, порой напоминает он себе, точно как в магазине, когда колеблется, купить ли упаковку черных маслин, которые он так любит, соленых, от них вяжет рот и слезятся глаза. Когда он только переехал в Нью-Йорк, это было баловство, и он покупал их только раз в месяц, одну блестящую горсть. Каждый вечер он съедал единственную маслину, медленно рассасывая мякоть с косточки, пока сидел и готовил резюме судебных дел. Ты можешь их купить, говорит он себе. У тебя есть деньги. Но это все еще трудно запомнить.

Причина того, что у него есть эта квартира на Грин-стрит, а в холодильнике всегда найдется пакет маслин, — это «Розен, Притчард и Кляйн», одна из самых крупных и престижных фирм в городе, где он работает адвокатом и где он уже больше года партнер. Пять лет назад он, Ситизен и Родс работали над делом о мошенничестве с ценными бумагами в большом коммерческом банке «Теккерей Смит», и вскоре после соглашения сторон с ним связался человек по имени Люсьен Войт, который, как он знал, возглавлял судебно-правовой отдел в компании «Розен, Притчард и Кляйн» и представлял в переговорах банк «Теккерей Смит».

Войт пригласил его выпить. Впечатляющая работа, особенно в зале суда, сказал он. И Теккерей Смит тоже так думает. Войт уже слышал о нем от судьи Салливана, с которым знаком по редколлегии юридического журнала, специально его расспросил. Он никогда не думал о том, чтобы уйти из прокуратуры и перейти на темную сторону?

Он соврал бы, если бы сказал «нет». Все вокруг него уходили. Он знал, что Ситизен ведет переговоры с международной компанией в Вашингтоне, Родс подумывает о том, чтобы перейти в юридический отдел какого-нибудь банка. Самому ему уже делали предложение две фирмы, и оба раза он отказался. Им всем нравилось работать в офисе федерального прокурора. Но Ситизен и Родс были старше его, Родс с женой собирались завести ребенка, им нужно было зарабатывать деньги. Деньги, деньги: кажется, иногда они только о них и говорили.

Он тоже думал о деньгах — невозможно было не думать. Каждый раз, когда он возвращался домой с вечеринки у каких-нибудь друзей Джей-Би или Малкольма, квартира на Лиспенард-стрит казалась все более обшарпанной, все менее выносимой. Каждый раз, когда ломался лифт и ему приходилось карабкаться по лестнице, а потом отдыхать на площадке, прислонившись к входной двери, прежде чем достанет сил открыть ее и войти, он мечтал о том, чтобы жить в каком-нибудь более удобном, более благоустроенном месте. Каждый раз, когда он стоял наверху, готовясь к спуску по лестнице, хватаясь за перила, дыша через рот от усилия, он мечтал о возможности взять такси. Но были и другие, худшие страхи: в тяжелые минуты он воображал себя стариком с истончившейся, будто пергамент, кожей, все еще на Лиспенард-стрит; как он на локтях ползет к ванной, потому что больше не может ходить. В этом видении он был один — с ним не было ни Виллема, ни Джей-Би, ни Малкольма, ни Гарольда с Джулией. Он был старым-старым, и рядом никого, он должен был заботиться о себе сам.

— Сколько вам лет? — спросил Войт.

— Тридцать один.

— Тридцать один это мало, — сказал Войт, — но вы не будете молодым вечно. Неужели вы хотите состариться в федеральной прокуратуре? Знаете, как называют прокурорских? Люди, у которых лучшие годы позади. — Он упомянул размер вознаграждения, ускоренный путь в партнеры. — Обещайте, что вы об этом подумаете.

— Подумаю, — сказал он.

И он подумал. Он не стал обсуждать это с Ситизеном и Родсом — или с Гарольдом, потому что знал, что тот скажет, — он обсудил это с Виллемом, и вместе они рассмотрели очевидные преимущества и очевидные недостатки работы: ненормированный рабочий день (но ты и так никогда не уходишь с работы, сказал Виллем), однообразие, высокую вероятность, что придется работать со всякой сволочью (но если не считать Ситизена и Родса, ты и так работаешь со всякой сволочью, сказал Виллем). И, конечно, тот факт, что теперь ему придется защищать тех людей, которых он последние шесть лет обвинял: лжецов, мошенников, воров, власть имущих, притворяющихся жертвами. Он не был как Гарольд и Ситизен, он был практичен; он знал, что юристу, чтобы сделать карьеру, приходится чем-то поступаться, деньгами или нравственностью, но его все-таки беспокоило, что он оставляет дело, которое считает справедливым. И ради чего? Чтобы не стать больным и беспомощным стариком? Но ведь это худшая форма эгоизма и себялюбия — отказаться от того, что считаешь правильным, просто из страха, оттого что впереди маячат беспомощность и заброшенность.

Через две недели после встречи с Войтом, в пятницу, он вернулся домой очень поздно. Он был совершенно измотан, ему пришлось весь день провести в инвалидном кресле, потому что рана на правой ноге страшно болела, и он почувствовал такое облегчение, когда добрался домой на Лиспенард-стрит, что его охватила слабость — через несколько минут он будет внутри, обвяжет ногу горячей влажной тканью, подогретой в микроволновке, будет сидеть в тепле. Но когда он нажал на кнопку лифта, то услышал только скрипящий звук, который лифт издавал, когда ломался.

«Нет! — заорал он. — Нет!» Его голос эхом отразился в подъезде, а он снова и снова бил рукой по двери лифта: «Нет! Нет! Нет!» Он поднял портфель и бросил его оземь, бумаги рассыпались по полу. Вокруг него стояла тишина, дом был пустынен и неотзывчив.

Наконец он замолчал, его душили злоба и стыд, он собрал бумаги и положил их обратно в портфель. Посмотрел на часы: одиннадцать. Виллем играет в спектакле «Облако 9», они уже должны были закончить. Но когда он позвонил, Виллем не снял трубку. Его охватила паника. Малкольм в отпуске в Греции. Джей-Би в колонии художников. У Энди на прошлой неделе родилась дочь, Беатрис, — ему звонить нельзя. В его жизни так немного людей, от которых он может принять помощь, за которых он может зацепиться, как ленивец, позволить им тащить себя вверх по лестнице и при этом чувствовать себя хотя бы наполовину сносно.

В этот момент ему иррационально, отчаянно хотелось попасть в квартиру. Так он и стоял, прижимая к себе портфель левой рукой и держа сложенное кресло — слишком дорогое, чтобы оставить его в подъезде — в правой. Он начал восхождение, прислоняясь левой стороной к стене, держа кресло за спицы колеса. Он двигался медленно — приходилось прыгать на левой ноге, чтобы ненароком не опереться на правую и чтобы кресло не билось о рану на ноге. Он поднимался, отдыхая на каждой третьей ступеньке. До пятого этажа было сто десять ступенек, на пятидесятой его уже так трясло, что пришлось сесть и отдыхать целых полчаса. Он звонил и писал Виллему снова и снова. На четвертом звонке он оставил сообщение: он надеялся, что ему никогда не придется сказать такие слова. «Виллем, мне нужна помощь. Пожалуйста, позвони мне. Пожалуйста». Ему казалось, что вот сейчас Виллем перезвонит, скажет: я сейчас, я мигом, но он ждал и ждал, а Виллем не перезванивал, и наконец он заставил себя снова встать.

Каким-то образом он оказался внутри квартиры. Но не мог вспомнить ничего больше из того вечера; на следующий день, когда он проснулся, Виллем спал на коврике у его кровати, а Энди — в кресле, которое они притащили из гостиной. Он едва ворочал языком, в голове был туман, его тошнило, Энди наверняка уколол ему какое-то болеутоляющее — он терпеть этого не мог, теперь несколько дней он будет страдать от запора и общей дезориентации.

Когда он снова проснулся, Виллема уже не было, а Энди не спал и смотрел на него.

— Джуд, тебе нужно убраться к чертям из этой квартиры, — сказал он спокойно.

— Знаю.

— Джуд, что ты себе думал? — спросил Виллем позже, когда вернулся из магазина.

Энди пришлось помочь ему добраться до туалета — он не мог идти, Энди его отнес, — после чего он уложил его в постель, все еще во вчерашней одежде, и ушел. Виллем после спектакля пошел на вечеринку и не слышал его звонков, а когда наконец прослушал сообщение, то примчался домой, нашел его на полу в конвульсиях и позвонил Энди.

— А почему ты не позвонил Энди? Почему ты не мог где-то поужинать и дождаться меня? Почему ты не позвонил Ричарду? Почему ты не позвонил Филиппе, чтобы она меня нашла? Почему не позвонил Ситизену, или Родсу, или Али, или Федре, или Генри Янгам, или…

— Не знаю, — сказал он несчастным голосом. Невозможно объяснить здоровому логику больного, и у него не было сил на такую попытку.

На следующей неделе он связался с Люсьеном Войтом и обговорил с ним условия работы. Подписав контракт, он позвонил Гарольду, который молчал целых пять секунд, прежде чем набрать в легкие воздуха и начать нотацию.

— Я не понимаю тебя, Джуд, ей-богу, не понимаю. Тебе вроде бы несвойственно стяжательство. Да? То есть получается, что нет. У тебя была такая карьера в федеральной прокуратуре. Ты делал там по-настоящему важное дело. И ты бросаешь все это, чтобы защищать кого? Преступников. Людей настолько привилегированных, что им в голову не приходит, что их можно поймать за руку. Людей, которые думают, что закон написан для тех, у кого годовая зарплата меньше девяти цифр. Людей, которые думают, что у закона есть расовые и имущественные границы.

Он ничего не ответил, отчего Гарольд распалялся все сильнее. Он знал, что Гарольд прав. Они никогда не обсуждали это вслух, но он знал, что Гарольд ждет от него карьеры на государственной должности. Все эти годы Гарольд с печалью и недоумением говорил о своих бывших талантливых студентах, которые оставляли должности в федеральной прокуратуре и министерстве юстиции, бросали работу общественного защитника или юрисконсульта и переходили в частные фирмы. «Общество не сможет как следует функционировать, если люди с блестящими юридическими способностями не будут обеспечивать его бесперебойную работу», — часто говорил Гарольд, и он соглашался с ним. И сейчас тоже мысленно соглашался.

— Тебе что, нечего ответить? — спросил наконец Гарольд.

— Прости, Гарольд, — сказал он.

Гарольд промолчал.

— Ты так сердит на меня, — пробормотал он.

— Я не сержусь, Джуд, — сказал Гарольд. — Но я разочарован. Ты знаешь, какой ты талантливый? Ты знаешь, сколько всего ты мог бы сделать, если бы остался? Ты мог бы стать судьей, если бы захотел, ты мог бы заседать в Верховном суде. Но теперь всего этого не будет. Ты станешь еще одним юристом в большой фирме, и, вместо того чтобы делать добро, ты будешь бороться с теми, кто его делает. Такая потеря, Джуд, такая потеря.

Он по-прежнему молчал. Про себя он повторял слова Гарольда: «Такая потеря, Джуд, такая потеря». Гарольд вздохнул.

— Так в чем все-таки дело? В деньгах? Или в чем? Почему ты не сказал мне, что тебе нужны деньги, Джуд? Я бы мог дать тебе денег. Ведь это из-за денег? Скажи мне, что тебе нужно, Джуд, я буду счастлив тебе помочь.

— Гарольд, — сказал он. — Ты… очень добр. Но я не могу.

— Чушь, — сказал Гарольд. — Ты не хочешь. Я предлагаю тебе возможность сохранить твою работу, Джуд, а не браться за такую, от которой тебя самого будет воротить, и это не предположение, а факт. Без всяких условий, без вопросов. Я буду счастлив дать тебе денег.

Ох, Гарольд, подумал он.

— Гарольд, — сказал он с отчаянием, — у тебя точно нет таких денег, которые мне нужны.

Гарольд молчал, а когда снова заговорил, то совсем по-другому:

— Джуд, ты попал в какую-то передрягу? Ты можешь мне все рассказать. Что бы это ни было, я тебе помогу.

— Нет, — сказал он. Ему хотелось плакать. — Нет, Гарольд, все в порядке.

Он взялся правой рукой за перебинтованную лодыжку, где пульсировала постоянная, неутихающая боль.

— Что ж, это хорошо. Но, Джуд, зачем тебе может быть нужно столько денег, если не считать квартиру — мы с Джулией поможем тебе купить квартиру, слышишь?

Порой его одновременно и раздражал, и забавлял этот недостаток воображения: в мире Гарольда у всех были родители, которые гордились своими детьми, деньги могли быть нужны только на квартиру или на поездку, и можно было попросить все, чего пожелаешь; казалось, он не знал о вселенной, где это не данность, где не у всех одинаковое прошлое и будущее. Но, конечно, думать так — неблагодарность, и эти мысли посещали его редко, по большей части он восхищался неукротимым оптимизмом Гарольда, его неумением и нежеланием быть циничным, видеть во всем несчастье и безнадежность. Он любил в Гарольде эту невинность, особенно поразительную, если вспомнить, чему тот учил и что потерял. И как он мог сказать Гарольду, что ему приходится думать об инвалидных креслах, которые надо менять каждые несколько лет и которые полностью не покрываются страховкой? Как мог он сказать, что Энди, чьи услуги тоже не покрывает страховка, никогда не берет с него денег, но вдруг однажды начнет брать, и тогда он уж точно не откажется платить? Как сказать, что в последний раз, когда у него открылась рана, Энди заговорил о больнице, а возможно, в будущем, об ампутации? Как сказать ему, что тогда понадобится и госпитализация, и физиотерапия, и протез? Как рассказать об операции на спине, которую он мечтает сделать, чтобы лазер выровнял, свел на нет панцирь из шрамов? Как рассказать Гарольду о более глубоких страхах: как он боится одиночества, боится стать стариком с катетером и костлявой грудью? Как сказать Гарольду, что он мечтает не о семье и детях, а о том, что в один прекрасный день у него будет достаточно денег, чтобы нанять кого-то, кто будет за ним ухаживать, если понадобится; кто будет добр к нему, кто оставит ему немного личного пространства, немного человеческого достоинства? И да, он хочет еще кое-чего: жить в доме с работающим лифтом. Брать такси, когда вздумается. Найти место, где можно плавать вдали от любопытных глаз, — движение помогает спине, а прогулки ему уже не под силу.

Но ничего этого он не мог сказать Гарольду. Он не хотел, чтобы тот знал, как он плох, какой хлам ему достался. И он ничего не сказал, только «мне пора, поговорим позже».

С самого начала, еще до разговора с Гарольдом, он готовил себя к тому, что новую работу придется терпеть, и не более того, однако, к своему недоумению, потом изумлению, потом радости и, в конце концов, даже легкому отвращению, он понял, что работа ему очень нравится. У него был опыт работы с фармацевтическими компаниями в прокуратуре, и поэтому вначале основная его деятельность оказалась связана с этой индустрией: он работал с компанией, которая открывала филиал в Азии и хотела разработать противокоррупционную политику, так что ему пришлось постоянно летать в Токио со старшим партнером, который тоже занимался этим делом, — это была компактная, четкая, решаемая задача, уже поэтому необычная. Другие дела были более сложными и занимали больше времени, иногда страшно много времени: главным образом он работал над стратегией защиты по делам одного из клиентов, огромного фармацевтического конгломерата, против обвинений по Закону о неправомерных претензиях. Через три года работы в «Розен, Притчард и Кляйн», когда в компании по управлению инвестициями, где работал Родс, стали проводить расследование на предмет мошенничества с ценными бумагами, ему предложили стать партнером: у него был опыт выступлений в суде, какого не было у большинства сотрудников, но он всегда знал, что главное — привести клиента, а найти первого клиента всегда особенно трудно.

Он никогда бы не признался в этом Гарольду, но ему по-настоящему нравилось руководить расследованиями по сигналам инсайдеров, нравилось проверять на прочность границы Закона о борьбе с практикой коррупции за рубежом, нравилось растягивать закон, словно тонкую резинку, за пределы натяжения, пока он не сорвется, не вернется к тебе хлестким шлепком. Днем он говорил себе, что это интеллектуальное упражнение, что его работа — воплощение пластичности закона как такового. Но ночами он иногда думал, что сказал бы Гарольд, если б он честно рассказал ему о своей работе, и снова слышал его слова: такая потеря, такая потеря. «Что я делаю?» — думал он в такие минуты. Это работа сделала его таким или корысть всегда жила в нем и он просто обманывался на свой счет?

— Я всегда остаюсь в рамках закона, — спорил он с воображаемым Гарольдом.

— Да, закон тебе это позволяет, но значит ли это, что ты поступаешь как должно? — возражал ему воображаемый Гарольд.

И в самом деле, Гарольд не ошибся: он скучал по офису федерального прокурора. Он скучал по ощущению своей правоты, по обществу убежденных, страстных людей, людей миссии. Он скучал по Ситизену, который вернулся в Лондон, и по Маршаллу, с которым иногда встречался в каком-нибудь баре, и по Родсу, которого видел чаще всех, но который был теперь вечно измотан и озабочен, а ведь он помнил его таким веселым и искрящимся, помнил, как Родс бешено кружил по офису воображаемую партнершу под звуки электротанго, чтобы только заставить их с Ситизеном — засидевшихся допоздна, одуревших от работы — поднять голову от компьютеров и рассмеяться. Что поделать, все они стали старше. Ему нравилась фирма «Розен Притчард», ему нравились люди, но он никогда не сидел с ними вечерами, не спорил о судебных делах, не говорил о книгах: в этом офисе подобное не было принято. Сотрудников его возраста дома ждали недовольные партнеры (или они сами были чьими-то недовольными партнерами); люди постарше женились. В редких случаях, когда они не обсуждали текущую работу, разговор шел о помолвках, беременностях и недвижимости. Они не говорили о праве ради удовольствия, не горели им.

Фирма поощряла своих сотрудников вести работу pro bono, и он стал волонтером в некоммерческой организации, арт-фонде, предлагавшем бесплатную юридическую помощь людям творческих профессий. Каждый вечер в определенные часы (они назывались «студийными») люди искусства могли зайти и посоветоваться с юристом, и по средам он уходил с работы пораньше, в семь, и три часа сидел в офисе со скрипучими полами в Сохо, на Брум-стрит, консультируя издателей радикальных трактатов, желающих зарегистрировать некоммерческую организацию, художников, вступивших в тяжбу из-за интеллектуальной собственности, танцевальные группы, фотографов, писателей и режиссеров, заключивших контракты либо настолько неформальные (один был написан карандашом на бумажном полотенце), что они не имели никакой силы, либо настолько сложные, что творческий человек не мог их понять — он сам с трудом понимал их, — но все равно подписал.

Гарольд не одобрял и этой его волонтерской работы, явно считал ее баловством. «И что, хоть один из них делает что-то стоящее?» — спрашивал Гарольд. «Может, и нет», — отвечал он. Но не его делом было судить, насколько они хороши, — этим занимались другие, и других было полно. Он просто предлагал им практическую помощь, в которой многие из них нуждались: их мир зачастую был глух к прозе жизни. Он знал, что романтизирует их, и все равно ими восхищался, он восхищался каждым, кто может жить год за годом, ведомый лишь жаром надежды, невзирая на уходящие дни, погружаясь все в большую безвестность. И в том же романтическом ключе он воспринимал эту работу как дань своим друзьям, ведь все они жили такой необыкновенной жизнью: он считал, что они добились поразительных успехов, он страшно ими гордился. В отличие от него, они не шли по проторенному пути, а упрямо прокладывали собственную дорогу. Каждый день они создавали красоту.

Его приятель Ричард входил в исполнительный совет арт-фонда и по средам иногда заглядывал туда по пути домой — он недавно перебрался в Сохо — посидеть и поболтать с ним, если в этот момент клиентов не было, или просто помахать ему издалека, если он был занят. Однажды после работы Ричард пригласил его зайти в гости, и они отправились на запад по Брум-стрит, пересекли Сентер-стрит, и Лафайетт, и Кросби, и Бродвей, пока наконец не свернули налево на Грин-стрит. Ричард жил в узком здании с каменной кладкой, потемневшей до цвета сажи, с гигантскими гаражными воротами и металлической дверью, в верхнюю часть которой было вмонтировано маленькое круглое стеклянное окно. Вестибюля не было, вместо него тянулся серый коридор, выложенный плиткой и освещенный тремя голыми лампочками. Они свернули направо и вышли к похожему на тюремную камеру грузовому лифту, куда разом вместились бы и их гостиная, и спальня Виллема на Лиспенард-стрит. Решетчатая дверь закрылась с тяжелым грохотом, но кабина гладко заскользила по голой шлакобетонной шахте. На третьем этаже она остановилась, Ричард отодвинул дверцу клетки и открыл неприступные на вид тяжелые стальные двери квартиры.

— Ого, — произнес он, шагнув внутрь, пока Ричард щелкал выключателями.

Пол был сложен из беленого паркета, стены тоже были белыми. Высоко над ним потолок подмигивал и сверкал бесчисленными люстрами — старыми стеклянными и новыми стальными, — которые висели с интервалом примерно в три фута на разной высоте, так что, пока они шли по лофту, он то и дело задевал головой стеклянные подвески, а Ричарду, который был еще выше, приходилось нагибаться, чтобы не поцарапать лоб. Перегородок не было, но в глубине пространства в дальнем конце лофта стоял отдельный узкий стеклянный ящик, высотой и шириной с входные двери, и, подойдя ближе, он увидел внутри огромные соты, похожие на изящный фрагмент лучевого коралла. За стеклянным ящиком лежал матрас с покрывалом, перед матрасом — лохматый берберский ковер с поблескивающими зеркальцами, сверкающими отраженным светом; диван с белой шерстяной обивкой и телевизор — странный островок домашнего уюта посреди пустыни. Он никогда не видел такой огромной квартиры.

— Не настоящие, — уточнил Ричард, проследив его взгляд, упершийся в соты. — Я их сделал из воска.

— Потрясающе, — сказал он, и Ричард кивнул, спасибо, мол.

— Пошли, покажу тебе все.

Ричард протянул ему бутылку пива и отпер дверь рядом с холодильником.

— Аварийная лестница. Обожаю их. Похоже на сошествие в ад, да?

— Похоже, — согласился он, глядя в дверной проем, где ступени исчезали во мраке. Потом сделал шаг назад: ему вдруг стало не по себе, и одновременно он устыдился такого глупого страха, и Ричард, который, кажется, ничего не заметил, закрыл и запер дверь. Они спустились на лифте на второй этаж, в мастерскую Ричарда, и Ричард показал ему, над чем он работает.

— Я называю их «обманки».

Ричард протянул ему белую березовую ветку, которая оказалась сделанной из обожженной глины, а потом камень, круглый, гладкий и невесомый, вырезанный из ясеня и обточенный на токарном станке, но казавшийся плотным и увесистым, и птичий скелет из сотен крошечных фарфоровых деталей. Все пространство рассекала шеренга из семи стеклянных ящиков, поменьше, чем тот, наверху, с восковыми сотами, но и не маленьких, величиной со створчатые окна, и в каждом оплывала бугристая гора темно-желтого вещества, похожего на смесь резины и плоти.

— Это настоящие соты — ну, в прошлом, — объяснил Ричард. — Я давал пчелам их построить, а потом выпускал. Название каждого — это срок, в течение которого они были населены, сколько они пробыли домом и пристанищем.

Они устроились в кожаных офисных креслах — Ричард использовал их для работы; пили пиво и разговаривали: о работе Ричарда, о его предстоящей выставке (второй) через шесть месяцев, о новых картинах Джей-Би.

— Ты их не видел, да? — спросил Ричард. — Я заходил к нему в студию две недели назад. Они очень хороши, лучше всего, что он до сих пор делал. — Он улыбнулся ему. — Знаешь, там будет много тебя.

— Я знаю, — кивнул он, стараясь не морщиться, и тут же сменил тему. — Ричард, как ты нашел такую квартиру? Невероятное место.

— Это все мое.

— Серьезно? Твоя собственная квартира? Снимаю шляпу. Это очень по-взрослому.

Ричард засмеялся.

— Нет. Все здание мое.

Он объяснил: его дед занимался импортом товаров, и отец с теткой в молодости купили шестнадцать зданий в южной части Манхэттена, все до единого бывшие фабрики, под складские помещения: шесть в Сохо, шесть в Трайбеке и четыре в Чайнатауне. Каждый из четырех внуков получил на тридцатилетие одно из зданий, а на тридцатипятилетие (Ричарду исполнилось тридцать пять в прошлом году) — еще одно. На сорокалетие им причиталось третье здание, а на пятидесятилетие — последнее.

— А вы могли выбирать?

От подобных историй он всегда одновременно испытывал восторг и недоверие — подумать только, такое богатство существует, про него можно так буднично говорить, и человек, которого он знает сто лет, владеет этим богатством. Он снова убеждался, какой он до сих пор наивный и простоватый — он не мог представить себе такие сокровища, не мог представить, что знакомые ему люди владеют такими сокровищами. Ни годы жизни в Нью-Йорке, ни даже работа не отучили его представлять богачей не в образе Эзры, Ричарда или Малкольма, а в виде сатирических карикатур: пожилые люди, вылезающие из автомобилей с тонированными стеклами, толстопалые, пузатые, ослепительно лысые, с тощими манерными женами, с начищенным паркетом в огромных домах.

— Нет, — широко улыбнулся Ричард, — они распределяли их по своему представлению о наших личных качествах. Мой ворчливый кузен получил здание на Франклин-стрит, где раньше хранили уксус.

Он засмеялся.

— А здесь что хранили?

— Пойдем, покажу.

Они снова вошли в лифт и поднялись на четвертый этаж, Ричард распахнул дверь, включил свет, и их взгляду предстали бесконечные ряды поддонов, громоздившихся штабелями почти до самого потолка, — ему показалось, что в них сложены кирпичи.

— Это не просто кирпичи, — сказал Ричард, — это декоративные кирпичи из терракоты, привезенные из Умбрии.

Ричард взял кирпич из незаполненного поддона и протянул ему, и он повертел в руке предмет, покрытый тонким, ярким слоем зеленой глазури, провел ладонью по его шероховатостям.

— Пятый и шестой этажи тоже заполнены этим добром, — сказал Ричард. — Они постепенно распродают их одному оптовику в Чикаго, а потом эти этажи тоже освободятся. — Он улыбнулся. — Понимаешь теперь, почему у меня тут такой отличный лифт?

Они вернулись в квартиру, снова прошли через висячие сады люстр, и Ричард протянул ему еще одну бутылку пива.

— Послушай, — сказал он, — я хочу с тобой поговорить об одном важном деле.

— Конечно. — Он поставил бутылку на стол и подался вперед.

— Видимо, к концу года эти изразцы будут окончательно распроданы, — сказал Ричард. — Пятый и шестой этажи по планировке точно такие же, как этот, — стояки в тех же местах, три туалета. Вопрос вот в чем: не хочешь ли ты жить на одном из этих этажей?

— Ричард, — сказал он, — я бы с радостью. Ты собираешься их сдавать?

— Я не собираюсь сдавать квартиру, Джуд, — сказал Ричард. — Я предлагаю тебе ее купить.

Ричард уже успел поговорить со своим отцом, который был еще и юристом бабушки с дедушкой: они планировали превратить здание в кооператив и продать ему определенное количество акций. У семьи Ричарда было единственное условие: они хотели иметь приоритетное право на выкуп квартиры, если новый владелец или его наследники решат ее продать. Они предложили ему справедливую цену и договорились, что он будет выплачивать Ричарду ежемесячный взнос в счет общей суммы. Голдфарбы уже так делали — девушка ворчливого кузена год назад купила этаж уксусного склада, и все остались довольны. Если каждый из владельцев превращал свое здание в кооператив, состоящий как минимум из двух жилых единиц, это обеспечивало какие-то налоговые послабления, и поэтому отец Ричарда агитировал все младшее поколение поступать именно так.

— Почему ты это предлагаешь? — тихо спросил он, когда немного пришел в себя. — Почему именно мне?

Ричард пожал плечами:

— Мне бывает одиноко. Ты не думай, я не собираюсь все время к тебе заходить. Но иногда приятно знать, что в этом здании есть еще одна живая душа. А ты — самый ответственный среди моих знакомых, хотя, конечно, за этот титул не идет напряженная борьба. Мне с тобой интересно. И потом… — Он замялся. — Обещай, что не рассердишься.

— Так, — сказал он. — Ну обещаю.

— Виллем рассказал мне, что случилось тогда, в прошлом году, когда ты пытался подняться, а лифт не работал. Джуд, тут совершенно нечего стесняться. Он волнуется о тебе. Я сказал ему, что как раз собираюсь с тобой поговорить про эту квартиру, и он тогда подумал — он думает, — что это такое место, где ты мог бы жить долго. Всегда. И лифт здесь никогда не сломается. А если сломается, я тут, внизу. В смысле — конечно, ты можешь купить что-то другое, но я надеюсь, ты подумаешь над тем, чтобы переехать сюда.

В эту минуту он не злится, просто чувствует, насколько он уязвим — не только перед Ричардом, но и перед Виллемом. Он пытается скрывать от Виллема все, что можно скрыть, не потому, что не доверяет, а потому, что не хочет выглядеть в глазах Виллема неполноценным человеком, за которым надо присматривать, которому надо помогать. Он хочет, чтобы Виллем, чтобы все они считали его надежным и стойким, чтобы обращались к нему со своими проблемами, а не он к ним. Он со стыдом думает о разговорах, которые ведут о нем Виллем и Энди, Виллем и Гарольд (он убежден, что такие разговоры происходят чаще, чем он думал), а теперь еще и Виллем и Ричард, и печалится, что Виллем так много времени посвящает беспокойству о нем, думает о нем так, как думал бы о Хемминге, если бы тот выжил: как о человеке, нуждающемся в заботе, как о человеке, за которого надо принимать решения. Он снова представляет себя стариком: может ли так быть, что и Виллем представляет себе его старость точно так же, что этот страх их объединяет, что такой конец представляется Виллему столь же неизбежным, как и ему самому?

Тогда он вспоминает разговор, который однажды произошел между ним, Виллемом и Филиппой; Филиппа говорила о том, как когда-нибудь, в старости, они с Виллемом поселятся в доме ее родителей, среди садов на юге Вермонта.

— Я это очень ясно вижу, — сказала она. — Дети переедут жить к нам, потому что в большом мире ничего не добьются, у них в общей сложности будет шестеро собственных детей с именами вроде Ровер, Томат и Пантера, внуки будут бегать по всему дому голые, в школу не пойдут, и нам с Виллемом придется их содержать до конца времен…

— А ваши дети чем будут заниматься? — спросил он, не теряя делового подхода даже во время игры.

— Оберон будет создавать арт-объекты из продовольственных товаров, а Миранда — играть на цитре с шерстяными нитками вместо струн, — ответила Филиппа, и он улыбнулся. — Они останутся вечными дилетантами, и Виллем будет вынужден работать, даже когда так одряхлеет, что мне придется выкатывать его на сцену в инвалидной коляске, — она умолкла, покраснела, но после секундной заминки продолжила, — чтобы оплачивать их учебу и творческие эксперименты. Я заброшу работу костюмера, возглавлю компанию по производству органического яблочного соуса, чтобы расплатиться со всеми долгами и содержать дом, огромную, роскошную развалюху с термитами в каждом углу, и у нас будет такой огромный, весь в царапинах дубовый стол, за которым мы все без труда разместимся вдвенадцатером…

— Втринадцатером, — вдруг сказал Виллем.

— Почему втринадцатером?

— Потому что Джуд тоже будет жить с нами.

— Правда? — спросил он, в той же шутливой манере, но с чувством облегчения, радуясь, что и ему нашлось место в той картине старости, которую рисовал себе Виллем.

— А как же. Ты будешь жить в гостевом домике, и Ровер каждое утро будет таскать тебе твои гречневые вафли, потому что ты так от нас устанешь, что не захочешь завтракать с нами за общим столом, а после завтрака я буду приходить с тобой потрепаться и заодно спрятаться от Оберона и Миранды, которые будут осаждать меня, требуя умных и ободряющих замечаний про их последние творческие усилия. — Виллем посмотрел на него с широкой улыбкой, и он улыбнулся в ответ, хотя видел, что Филиппа уже не улыбается, а сидит уставившись в стол. Когда она подняла голову, их глаза на полсекунды встретились, и она быстро отвела взгляд.

Ему показалось, что именно после этого случая отношение Филиппы к нему изменилось. Этого не замечал никто, кроме него, может быть, даже она сама не замечала, но если раньше он заходил в квартиру и видел, как она что-то рисует за столом, они обычно мило беседовали, пока он набирал себе стакан воды и рассматривал ее рисунки. Теперь же она просто кивала ему и говорила: «Виллем вышел в магазин» или «Он скоро придет», — хотя он ничего не спрашивал (она всегда была желанным гостем на Лиспенард-стрит, независимо от того, был Виллем дома или нет), и он некоторое время выжидал, пока не становилось очевидно, что общаться она не собирается, а потом ретировался в свою комнату работать.

Он понимал, почему может раздражать Филиппу: Виллем всюду его с ними звал, включал его во все свои дела, даже в их преклонный возраст, даже в мечту Филиппы об их мирной старости. После этого он старался отказываться от приглашений Виллема, даже если речь шла о ситуациях, где статус Виллема и Филиппы как пары был не так важен — если они шли в гости к Малкольму, он уходил в другое время, а на День благодарения пригласил в Бостон и Филиппу тоже, хотя она в результате так и не поехала. Он даже попытался поговорить с Виллемом о своих ощущениях, обратить его внимание на ее — для него несомненные — чувства.

— Она тебе разве не нравится? — встревожился Виллем.

— Конечно нравится, ты же знаешь, — ответил он. — Я просто думаю… я думаю, вам надо больше времени проводить вдвоем, Виллем. Ей, наверное, уже надоело, что я все время с вами.

— Она тебе это сказала?

— Да нет, Виллем, конечно не говорила. Это моя догадка. У меня ведь богатый опыт общения с женщинами.

Позже, когда Виллем и Филиппа расстались, он чувствовал себя виноватым — таким виноватым, как будто они расстались из-за него. Но он еще до этого гадал, не пришел ли сам Виллем к аналогичному выводу — что никакой серьезный союз не выдержит его постоянного присутствия в жизни Виллема; он гадал, не пытается ли Виллем спланировать для него другое будущее, чтобы он в старости не поселился в коттедже на участке семейства Рагнарссонов, не превратился в жалкого друга-холостяка, в бесполезное напоминание о давно позабытой, детской жизни Виллема. Я останусь один, решил он. Не ему разрушать надежду Виллема на счастье: он хотел, чтобы у Виллема все это было — и сады, и изъеденный термитами дом, и внуки, и жена, которая ревнует к друзьям и жаждет внимания. Он хотел, чтобы у Виллема было все, что он хочет, все, чего он заслуживает. Он хотел, чтобы Виллем жил без лишних забот, обязательств и ответственности, даже если заботы, обязательства и ответственность — это он сам.

На следующей неделе отец Ричарда — высокий, улыбчивый, приятный мужчина, с которым он познакомился еще на первой выставке Ричарда, три года назад, — прислал контракт, который он тщательно изучил вместе с однокашником по юридической школе, специалистом по сделкам с недвижимостью, и строительную спецификацию здания, которую он показал Малкольму. От цены его почти физически затошнило, но однокашник сказал, что надо покупать: «Это невероятное предложение, Джуд. Ты никогда, никогда, ни за что в жизни не найдешь ничего подобного — такого размера в таком районе за такие деньги». А Малкольм, изучив документы, а потом и квартиру, сказал ему то же самое: покупай.

И он ее купил. И хотя они с Голдфарбами договорились о неторопливом десятилетнем графике, беспроцентной аренде в счет выкупа, он намеревался выплатить всю сумму как можно скорее. Каждые две недели он переводил половину заработка в счет выплаты, а вторую оставлял на жизнь и сбережения. Во время еженедельного телефонного разговора он рассказал Гарольду, что переехал («Аллилуйя!» — сказал Гарольд: он никогда не любил Лиспенард-стрит), но не рассказал, что купил квартиру, — а то Гарольд будет считать, что обязан предложить ему деньги. С Лиспенард-стрит он перевез только матрас, лампу, стол и стул и все это расположил в углу. По ночам он иногда поднимал голову от работы и думал: вот ведь идиотское решение, как он сможет заполнить столько места? Как он сможет освоить все это пространство? Он вспоминал Бостон, Херефорд-стрит, вспоминал, как он мечтал там о собственной спальне, о двери, которую он когда-нибудь сможет закрыть. Даже в Вашингтоне, работая у Салливана, он спал в гостиной, а единственную спальню занимал сосед, молодой юрист, с которым он почти не виделся. Своя комната, настоящая комната с настоящим окном, где он был полновластным хозяином, появилась у него только на Лиспенард-стрит. Но через год после переезда на Грин-стрит Малкольм построил в квартире стены, и там стало поуютнее, а еще через год к нему переехал Виллем, и стало еще уютнее. Он виделся с Ричардом реже, чем предполагал — они оба часто были в разъездах, — но воскресными вечерами иногда спускался к Ричарду в мастерскую и помогал с каким-нибудь проектом: полировал связку тонких веток наждачной бумагой или брал груду павлиньих перьев и отстригал стержни от опахала. В детстве мастерская Ричарда привела бы его в восторг — везде стояли коробки и чаши с удивительными вещами: веточками, камнями, сушеными жуками и перьями, крошечными чучелками птиц в ярком оперении, разномастными кусочками какой-то мягкой светлой древесины, — и время от времени ему хотелось бросить работу и просто сидеть на полу и играть, на что в детстве у него обычно не было времени.

К концу третьего года он выплатил всю сумму за квартиру и сразу же начал копить деньги на ремонт. На это у него ушло гораздо меньше времени, отчасти из-за одного разговора с Энди. Как-то раз он пришел в клинику на очередной осмотр, и Энди вошел в кабинет с мрачным, но отчего-то торжествующим видом.

— Что такое? — спросил он, и Энди молча протянул ему вырезку из медицинского журнала. Он прочитал заметку: это был отчет, в котором сообщалось, что новая полуэкспериментальная лазерная операция, считавшаяся многообещающим способом для безопасного удаления келоидных рубцов, как выяснилось, вызывает нежелательные среднесрочные последствия — на месте рубцов у пациентов возникают ссадины, похожие на ожоги, а кожа под шрамами истончается, трескается и лопается, что приводит к развитию волдырей и заражению.

— Ты ведь это собирался сделать? — сказал Энди; он сжимал вырезку, не в силах произнести ни слова. — Я тебя знаю, Джуди. Знаю, что ты записался на прием к этому шарлатану Томпсону. Не отпирайся, они звонили, запрашивали историю болезни. Я не дал. Не делай этого, Джуд, прошу тебя. Я серьезно. Вот только открытых язв на спине тебе не хватало в придачу к ногам. — Он по-прежнему не открывал рта, и Энди сказал наконец: — Не молчи.

Он помотал головой. Энди был прав: на это он тоже откладывал. Ежегодные бонусы и большая часть сбережений, как и все деньги, некогда заработанные занятиями с Феликсом, ушли на оплату квартиры, но в последние месяцы, подобравшись совсем близко к концу выплат, он снова начал копить на операцию. Он все продумал: после операции он продолжит копить на ремонт. Он ясно представлял себе, как это будет: его спина станет гладкой, как полы в квартире на Грин-стрит, толстая, неподвижная короста шрамов испарится в считанные секунды, а вместе с ней — все свидетельства его пребывания в приюте и в Филадельфии, все доказательства тех лет сотрутся с поверхности его тела. Он изо всех сил, изо дня в день старался забыть, но все равно постоянно носил на себе напоминание о том, что, как бы он ни пытался стереть из памяти случившееся, оно случилось на самом деле.

— Джуд, — сказал Энди, присаживаясь рядом с ним на смотровой стол. — Я понимаю, что ты расстроился. Я тебе обещаю, что, как только появится эффективный и безопасный метод, я сразу скажу. Я понимаю, что ты от этого страдаешь; я все время смотрю, не появилось ли что-нибудь. Но прямо сейчас такого метода нет, и я не могу с чистой совестью позволить, чтобы ты себя калечил. — Он молчал, и Энди тоже умолк. — Наверное, надо было тебя чаще об этом спрашивать, Джуд, но скажи: они болят? Тебе дискомфортно от них? Ты чувствуешь стянутость кожи?

Он кивнул.

— Джуд, слушай, — начал Энди после паузы. — Я готов прописать кое-какие кремы, которые могут с этим помочь, но нужно, чтобы кто-нибудь помогал тебе втирать их каждый вечер, иначе особого толку не будет. Ты можешь кого-нибудь об этом попросить? Виллема? Ричарда?

— Не могу, — сказал он, обращаясь к журнальной статье.

— Ну я тебе бумажку все равно выпишу и покажу, как это делается, — не волнуйся, я посоветовался с настоящим дерматологом, не сам выдумал, — но не знаю, насколько это будет эффективно при самостоятельном нанесении. — Он соскользнул со стола. — Можешь снять халат и повернуться к стене?

Он сделал как велено и почувствовал, как руки Энди прикоснулись к лопаткам, а потом медленно прошлись по спине. Он думал, что Энди скажет, как он иногда говорил: «Не все так ужасно, Джуд» или «Тебе абсолютно нечего стесняться», — но на этот раз Энди молчал и только водил руками по его коже, как будто его ладони сами испускали лазерные лучи, как будто они реяли над ним и исцеляли, делая кожу здоровой, чистой. Наконец Энди сообщил, что закончил, он запахнул халат и повернулся к нему.

— Прости, Джуд, — сказал Энди и на этот раз сам не смог поднять на него взгляд.

— Хочешь сходим куда-нибудь поесть? — спросил Энди, когда прием закончился и он одевался, но он помотал головой:

— Мне надо на работу.

Энди умолк, но перед его уходом сказал:

— Джуд, мне очень жаль, что приходится разбивать твою надежду.

Он кивнул — он понимал, что Энди говорит правду, но в этот момент не мог выносить его присутствия и мечтал поскорее уйти.

Тем не менее, напоминает он себе, решив стать реалистом и не мечтать о самоулучшении, тем не менее, раз операция не состоится, значит, он сможет заплатить Малкольму и всерьез приступить к ремонту. За годы владения квартирой он наблюдал, как Малкольм становится смелее и изобретательнее в работе, поэтому планы, которые он набрасывал, когда квартира только-только была куплена, неоднократно менялись, пересматривались и улучшались, и по этим планам даже он видит, как постепенно растет и набирает силу эстетическая раскованность Малкольма, его уверенная творческая индивидуальность. Незадолго до того, как он сам перешел в «Розен, Притчард и Кляйн», Малкольм ушел из «Ратстара» и, объединившись с двумя бывшими сослуживцами и с Софи, приятельницей из архитектурной школы, основал фирму под названием «Беллкаст»; свой первый заказ они получили от приятеля родителей Малкольма, который хотел перестроить свою запасную квартиру. «Беллкаст» занимался в основном жилыми постройками и помещениями, но в прошлом году им достался первый серьезный заказ на общественное здание — музей фотографии в Дохе, — так что Малкольм, как и Виллем, как и он сам, все чаще — и надолго — уезжает из города.

«Ну что, всегда полезно иметь богатых родителей», — проворчал какой-то придурок на вечеринке у Джей-Би, услышав, что «Беллкаст» вошел в финал конкурса на строительство лос-анджелесского мемориала памяти американских японцев, интернированных в годы войны, и Джей-Би принялся орать на него, прежде чем они с Виллемом успели открыть рты; они с улыбкой переглянулись через голову Джей-Би, гордясь тем, как яростно он бросился на защиту Малкольма.

Так что теперь он наблюдал, как на очередном чертеже для Грин-стрит коридоры появлялись и исчезали, кухня росла и съеживалась, а книжные шкафы сначала вытягивались вдоль северной стены, в которой не было окон, потом вдоль южной, в которой окна были, а потом перемещались обратно. В одном из проектов полностью исчезли стены. «Это лофт, Джуди, ты должен проникнуться его сущностью», — настаивал Малкольм, но он не поддался: ему нужна спальня; ему нужна дверь, которую можно закрыть и запереть. В другом проекте Малкольм решил полностью замуровать выходящие на юг окна, ради которых он, собственно, и выбрал помещение на шестом этаже, и Малкольм потом признал, что это была идиотская идея. Но ему приятно видеть Малкольма за работой, он тронут, что тот тратит столько времени — больше, чем он сам, — размышляя, как ему будет удобно жить. И теперь это случится. Теперь он скопил достаточно, чтобы Малкольм мог осуществить даже самые смелые дизайнерские фантазии. Теперь у него хватит денег на каждый предмет мебели, который Малкольм предлагает, на каждый ковер, на каждую вазу.

В эти дни он спорит с Малкольмом о его новейших планах. Последний раз, рассматривая наброски три месяца назад, он обнаружил какой-то элемент вокруг унитаза в большой ванной комнате, который не смог опознать.

— А это что? — спросил он у Малкольма.

— Поручни, — бодро ответил Малкольм, как будто чем быстрее он произнесет слово, тем незначительнее оно прозвучит. — Джуди, я знаю, что ты скажешь, но…

Но он уже вглядывался внимательнее, разбирая крошечные пометки Малкольма на чертежах ванной комнаты, где он добавил стальные стержни в душевой кабине и вокруг ванны, и кухни, где некоторые столешницы были опущены ниже обычного.

— Но я даже не в инвалидном кресле, — в смятении сказал он.

— Ну, Джуд, — начал Малкольм и сразу замолчал. Он знал, что Малкольм собирался сказать: «Ты был в инвалидном кресле и будешь опять». Но вместо этого Малкольм буркнул: — Это стандартные требования Акта об устранении архитектурных барьеров.

— Мэл, — сказал он, опечаленный собственной реакцией, — я все понимаю. Я просто не хочу, чтобы это была квартира калеки.

— Так и не будет, Джуд. Это будет твоя квартира. Но тебе не кажется, что предосторожность еще…

— Нет, Малкольм. Убери их. Я серьезно.

— Но тебе разве не кажется, что было бы практично…

— Это кто вдруг заинтересовался практичностью? Тот, кто хотел меня поселить в пространстве на пять тысяч квадратных футов без единой стены? — Он осекся. — Прости, Мэл.

— Да брось, Джуд, — сказал Малкольм. — Я понимаю. Правда.

Теперь Малкольм стоит перед ним и улыбается.

— Хочу тебе кое-что показать, — говорит он, помахивая рулоном ватмана.

— Малкольм, спасибо, — отвечает он. — А можно мы это посмотрим позже? — Он идет к портному на примерку и не хочет опаздывать.

— Мы быстро, — говорит Малкольм, — и я все это тебе оставлю.

Малкольм садится рядом с ним и разглаживает стопку листов, предлагая ему придержать бумагу за край, пока он объяснит, что он поменял и подогнал.

— Столешницы подняты на стандартную высоту, — говорит Малкольм, тыкая пальцем в кухню. — Поручней в душе больше нет, но я сделал тут выступ, на который можно сесть, на всякий случай. Получится красиво, клянусь. Вокруг унитаза я поручни оставил — подумай об этом, ладно? Мы их установим в последнюю очередь, и если ты решишь, что это ужасно, мы их ставить не станем, но… но я бы не горячился, Джуди.

Он нехотя кивает. Он еще этого не знает, но годы спустя он будет благодарен Малкольму за то, что тот подготовился к его будущему, пусть даже вопреки его воле: он будет замечать, что в квартире коридоры шире обычного, ванная и кухня увеличены, чтобы инвалидное кресло могло там легко, беспрепятственно развернуться, что дверные проемы просторны, что везде, где можно, двери раздвигаются, а не распахиваются, что под раковиной в ванной нет ящиков, что самые высокие перекладины в платяном шкафу опускаются по нажатию пневматической кнопки, что в ванне предусмотрено сиденье вроде скамеечки и, наконец, что Малкольм выиграл битву за поручни вокруг унитаза. Он будет с горечью изумляться тому, как еще один человек в его жизни — Энди, Виллем, Ричард, а теперь и Малкольм — предвидел его будущее, знал, что оно неизбежно.

После встречи с портным, во время которой с Малкольма снимают мерку для синего и темно-серого костюма, а Франклин, портной, приветствует его и спрашивает, почему он уже два года не появлялся («Это почти наверняка я виноват», — с улыбкой говорит Малкольм), они идут обедать. Приятно иногда взять выходной в субботу, думает он за стаканом розового лимонада и тарелкой жареной цветной капусты, посыпанной затаром, в людном израильском ресторане неподалеку от мастерской Франклина. Малкольму не терпится начать ремонт, и ему тоже.

— По времени отлично все выходит, — говорит Малкольм. — Наша фирма сдаст документацию в городские службы в понедельник, а когда они все одобрят, я уже разделаюсь с Дохой и смогу приступить прямо сразу, а ты переедешь к Виллему на время ремонта.

Малкольм только что закончил работать над квартирой Виллема, к которой проявлял больше внимания, чем сам Виллем; под конец он самостоятельно выбирал, в какой цвет что красить. Малкольм отлично справился, думает он, он совсем не против провести в такой квартире следующий год.

Обед окончен, но время еще раннее, и они стоят на тротуаре перед рестораном. Всю прошлую неделю шел дождь, но сегодня небо голубое, а он все еще чувствует в себе силы и даже некоторую неугомонность, поэтому спрашивает Малкольма, не хочет ли тот немного пройтись. Он видит, что Малкольм колеблется, быстро окидывает его взглядом от макушки до пяток, как будто пытается определить, выдержит ли он прогулку, но потом, улыбнувшись, соглашается, и они отправляются на запад, а потом сворачивают на север, в сторону Виллиджа. Они проходят мимо здания на Малберри-стрит, где раньше жил Джей-Би — потом он переехал дальше в сторону Гудзона, — и оба некоторое время молчат. Он знает, что оба они думают про Джей-Би — и спрашивают себя, что он теперь поделывает, зная и вместе с тем не зная, почему он не отвечает на их с Виллемом звонки, сообщения, письма. Все трое много раз говорили друг с другом, с Ричардом, с Али, с Генри Янгами о том, что нужно сделать, но при каждой попытке Джей-Би ускользал от них, не давался в руки, игнорировал их усилия. «Придется ждать, пока станет хуже», — сказал в какой-то момент Ричард, и он боится, что Ричард прав.

Иногда кажется, что Джей-Би перестал быть одним из них и остается только ждать, пока с ним случится кризис, который смогут разрешить только они, и тогда-то они снова десантируются в его жизнь.

— Слушай, Малкольм, я обязан спросить, — говорит он, пока они идут по тому участку Хадсон-стрит, который по выходным пустеет и на тротуарах, где нет деревьев, не остается и людей. — Так ты женишься на Софи или нет? Мы все хотим это знать.

— Уф, Джуд, да не знаю я… — начинает Малкольм, но в его голосе слышится облегчение, как будто он давно уже ждал этого вопроса.

Может быть, так и есть. Он перечисляет потенциальные минусы (брак — это так старомодно; брак — это навсегда; идея свадьбы его не очень занимает, но он боится, что для Софи это важно; родители попытаются все устроить по-своему; перспектива провести остаток жизни с другим архитектором вызывает у него смутное беспокойство; они с Софи основатели фирмы, если они решат разойтись, что будет с «Беллкастом»?) и плюсы, тоже, впрочем, похожие на минусы (если он не сделает Софи предложение, она, скорее всего, уйдет; родители его уже с этим замучили, и он хочет, чтобы они наконец успокоились; он правда любит Софи и знает, что никого лучше не найдет; ему тридцать восемь, и пора бы уже сделать хоть что-нибудь). Слушая Малкольма, он с трудом сдерживает улыбку: ему всегда нравилась эта черта Малкольма — умение быть таким решительным на бумаге и в проектах и при этом находиться в постоянном смятении в остальных областях жизни и так простодушно делиться своими страхами. Малкольм никогда не притворялся круче, увереннее или утонченнее, чем он есть на самом деле, и чем старше они становятся, тем больше его радует и восхищает эта трогательная бесхитростность, эта безграничная вера в друзей и их мнения.

— Ну так и что ты думаешь, Джуд? — спрашивает наконец Малкольм. — Я ведь на самом деле как раз хотел с тобой об этом поговорить. Давай где-нибудь присядем? У тебя есть время? Я знаю, Виллем скоро должен прийти домой.

Он мог бы брать пример с Малкольма, думает он; мог бы просить друзей о помощи, быть уязвимым рядом с ними. Ведь такое случалось, только ненамеренно. Но они всегда были добры к нему, никогда не пытались его унизить — разве из этого не стоит сделать выводы? Может быть, например, действительно попросить Виллема, чтобы тот помог ему со спиной? Если Виллему будет неприятно на него смотреть, он все равно ничего не скажет. А Энди был прав — эти кремы трудно намазывать самому, и он в конце концов прекратил попытки, хотя ни один тюбик до сих пор не выбросил.

Он пытается представить, с чего можно начать разговор с Виллемом, но дальше первого слова — «Виллем» — не может пойти даже в собственном воображении. И в это мгновение он понимает, что все-таки не сможет обратиться к Виллему. Не потому, что я тебе не доверяю, говорит он Виллему, которому никогда этих слов не скажет. А потому, что мне будет невыносимо показаться тебе таким, каков я есть. Теперь, когда он представляет себя стариком, он по-прежнему одинок, но живет на Грин-стрит, и в этих мысленных блужданиях он видит Виллема где-то среди зелени и деревьев: в доме на Адирондаке, в Беркшир-Хиллс — Виллем счастлив, окружен любящими людьми, и, может быть, несколько раз в году он приезжает в город навестить его на Грин-стрит, и они полдня проводят вместе. В этих фантазиях он всегда сидит, так что он не знает точно, ходит он еще или нет, но знает: он всегда рад Виллему и в конце каждой встречи с чистым сердцем его успокаивает, говорит, что у него все в порядке, он справляется, предлагает ему эти уверения в качестве прощального благословения и радуется, что у него достает сил не портить идиллическую жизнь Виллема своими нуждами, своим одиночеством, своими желаниями.

Но это, напоминает он себе, будет через много лет. Сейчас рядом с ним Малкольм, и Малкольм смотрит на него с напряженной надеждой, ожидая ответа.

— Виллем только вечером вернется, — говорит он Малкольму. — У нас весь день впереди, Мэл. Я в полном твоем распоряжении.

Автор страницы, прочла книгу: Сабина Рамисовна @ramis_ovna